По мнению многих исследователей, именно Т. Персивалю и его друзьям (Т. Генри, Дж. Дальтону и др.) принадлежала заслуга разработки схем высшего образования для промышленности. Напомним, что когда Дж. Пристли стал проводить эксперименты с углекислым газом, его энергично поддержали промышленники и аристократы (в доме и лаборатории, предоставленной ему лордом Шельберном, он открыл кислород, что и принесло ему всемирную славу). Поддержка энтузиастами науки и друзьями-промышленниками ткача-квакера и манчестерского учителя Дж. Дальтона (1766–1844) привела к обоснованию им атомистической теории химии. Тогда наука еще существовала неразрывно с педагогикой. «Ученые были вынуждены заниматься другим делом, чтобы существовать, – как Джон Дальтон, который должен был учить детей грамоте, – и им было весьма трудно получить в свое распоряжение приборы и инструменты для своих занятий» (Дж. Бернал). В 1851 г. торговец Дж. Оуэн отдал все состояние на создание колледжа, который должен был, по его мнению, стать в один ряд с Оксфордом и Кембриджем. Вначале дела шли хуже некуда. Отцы Манчестера не возражали против краткого курса лекций по тому или иному полезному предмету (с их точки зрения). Но их не прельщало то, что их сыновья в течение трех лет должны будут тянуть университетскую «лямку». Колледж выжил лишь благодаря поддержки со стороны состоятельных людей округи (что характерно скорее для Шотландии и Германии). Напомню, то был год знаменитой выставки в Лондоне (1851), показавшей, что немецкая наука в чем-то стала превосходить английскую. Это подхлестнуло англичан. В итоге, решено было ускорить развитие высшей школы «по немецкому образцу». Профессор Г. Роскоу призвал промышленников Манчестера срочно раскошелиться на эти цели. В 1880 г. Оуэнс колледж, совместно с новыми колледжами в Лидсе и Ливерпуле, становится основой Викторианского университета, образуя новый «интеллектуальный центр» всего промышленного региона.[291] Не менее впечатляющими были успехи представителей науки и в других странах Европы.
Научные изыскания начинают приобретать соревновательный характер… Английский химик Джозеф Пристли, открывший кислород, впервые получивший хлористый водород и аммиак, показавший благодетельную роль зеленых насаждений, «автор» сельтерской воды, знавший семь языков, вступает в переписку с блестящим итальянским ученым Алессандро Вольта (1745–1827), создателем первого в мире источника постоянного тока (вольтова столба). Этот выходец из бедной семьи станет затем сенатором и графом при Наполеоне. О «химии пневматической» напишет шотландский профессор Блэк из Эдинбурга. В противостоянии сходятся теории, за каждой из которых свой национальный флаг. Старую теорию флогистона отстаивает Англия, за новую пневматику ратует Франция. С обеих сторон Ла-Манша бушуют амбиции. Лавуазье даже составил памятную записку секретарю Парижской академии, в которой говорилось: «Сейчас идет научное соревнование между Францией и Англией, это состязание стимулирует проведение новых опытов, но иногда приводит ученых той или иной науки к спору о приоритете с истинным автором открытия» (1772). Впрочем, как Вольта, так и другие ученые внутренне понимали, что наука по своему главному предназначению призвана быть интернациональной, ибо у нее нет очерченных границ.[292]
Однако в реальном мире, где все и вся подвержено жесточайшей борьбе за выживание, где каждая страна борется с другой страной, отрасль промышленности с иной отраслью, компания или группа компаний с соперничащей стороной, человек с человеком, лишь откровенный глупец, платный агент, наивный идеалист или научный импотент будут разглагольствовать об «общечеловеческом значении науки». (Кстати говоря, никто и не отрицает наличия такого момента и его безусловной важности.) Дело, конечно, в ином: наука в современных условиях вынуждена преследовать абсолютно ясные и четко фиксированные цели. Перед ней стоит ряд национальных или корпоративных приоритетов. Иного нет, да и быть не может… В мире побеждает тот, у кого лучше работает наука и техника, у кого мощнее исследовательская и лабораторная базы, кто быстрее внедряет достижения науки в производство. Лишь злейший враг страны и своего народа стал бы не развивать, а уничтожать и свертывать эти базы, которые я называю самыми главными «бастионами цивилизации».
Это прекрасно понимали англичане, ставшие уже с конца XVIII в. мировыми лидерами в области промышленности и машиностроения. Знаменательно, что на Всемирной промышленной выставке 1851 г. в Лондоне побывало 6 млн. человек (все население Англии тогда не превышало 27 миллионов). И хотя некоторые эстетствующие личности, вроде писателя У. Морриса, еще молодого человека, сочли выставку в творческом отношении «восхитительно уродливой» и даже отказались посетить знаменитый «Хрустальный дворец», это было скорее проявлением снобизма. Абсолютное большинство населения страны выражало свой восторг по поводу выставки, будучи согласно со своей королевой. Виктория, посетив промышленную выставку, отметила небывалый триумф Британии и с чувством законной гордости сообщила представителям прессы: «Выставка показала, что мы способны сделать почти все».[293]
Конкуренция в промышленности становилась все более острой. К примеру, стоило Великобритании поразить воображение европейцев Хрустальным дворцом (1851), выстроенным архитектором Джозефом Пакстоном (1801–1865), как Франция поспешила устроить у себя Всемирную выставку (1855). Это, бесспорно, был ответ вызову англичан. С середины XIX в. такого рода выставки станут традицией в передовых странах Европы и Америки. Каждая из стран пытается сказать веское слово в науке и технике. На возведение англичанами Хрустального дворца французы ответили башней Г. Эйфеля (1832–1923), вариацией Вавилонской или Пизанской башен. Конечно, нашлись и откровенные недоброжелатели, увидевшие в башне Эйфеля образ новомодной блудницы, «отвратительную тень знатной дамы». Мопассан высказался так: «Впрочем, что мне за дело до Эйфелевой башни? Она была, по сакраментальному выражению, лишь маяком международной ярмарки. Я далек от мысли критиковать это колоссальное политическое начинание – Всемирную выставку, которая показала всему свету, и притом в самый нужный момент, силу, жизнеспособность, размах деятельности и неисчерпаемые богатства… изумительной страны, которая именуется Францией».[294]
Эйфелева башня.
Показательно, что первые заметные успехи развития британской промышленности сразу же сказались на положении системы образования страны. Львиная же часть доходов первой всемирной промышленной выставки (1851), где Англия продемонстрировала единство индустрии, мануфактур и науки, пошла на создание научно-педагогического центра (Королевского научного колледжа в Саут-Кенсингтоне). Английская королева Виктория открыла в Гайд-парке павильон «новых технологий и новых отраслей промышленности», а британский капитал активно способствовал росту индустрии, науки и образования. Это же мы вправе сказать в отношении французского капитала. Ведущие французские банки – «Креди мобилье» братьев Перер, «Креди фонсье», «Креди лионне» – всячески способствуют развитию тяжелой промышленности. Французы одними из первых дали толчок развитию автомобилестроения в мире. В 1880-е гг. внук Жана-Пьера Пежо Арманд переориентировал производство деда на выпуск велосипедов с деревянными колесами. В 1890 г. на «Пежо» был построен первый автомобиль, в 1900 г. уже выпускалась одна машина в день. Девиз «Пежо» – «Лев идет от мощи к мощи». В 1890 г. была создана и другая автомобильная компания – «Рено».
В науке и технике вперед вырываются молодые капиталистические страны. В 1900 г. Германия заняла ведущее место в Европе в области электротехники и первое место в мире в развитии химической промышленности. У П. Лафарга есть интересная статья «Буржуазия и наука», где раскрывается механика того, как и с помощью чего Германия заняла «первое место по эксплуатации математиков, физиков, химиков и техников». Он говорит, как на одной из немецких фабрик анилиновых красок служат 55 химиков, занятых изысканием новых веществ, и 33 техника, чтобы немедленно применить сделанные учеными открытия в немецкой промышленности. На другом заводе работают 145 химиков и 175 техников. Другие предприятия также не жалеют средств на лаборатории, библиотеки, больницы и иную социальную инфраструктуру. «Все это, правда, стоит дорого, – пишет профессор Липман, – но зато эти крупные фабрики дают от 20 до 33 процентов дивиденда. Германия вывезла в 1904 году на 156 миллионов анилиновых красок, то есть в 195 раз больше, чем Франция. Ее математики, физики и химики, ее лаборатории для исследований, оборудование при заводах стоят миллионы, но зато дают ей валового дохода на 1.250 миллионов». Во Франции эти процессы выражены гораздо слабее. Глупее и капиталисты, ибо промышленники уклоняются от выплат заработанных денег ученым и отсылают их в лаборатории университетов. Профессор (его цитирует П. Лафарг) прямо обвиняет французскую буржуазию в отсутствии «научного духа» и говорит, что она стоит рангом ниже не только немецкой или американской, но и японской, «только-что приобщившейся к капиталистической цивилизации».
Упреки направлены и в адрес английской буржуазии, поскольку факультеты английских университетов фактически не выпускали химиков-техников. Их попросту вывозили из Германии. Немцы же понастроили, пишет автор, научные «племенные заводы», которые, вместо лошадей и мулов, «фабрикуют химиков, электриков и инженеров». Статья содержит целый ряд критических высказываний и замечаний. В ней показана эксплуататорская сущность капиталиста, что платит ученому или инженеру скромное вознаграждение за открытие, приносящее ему миллионы. Тот же Ротшильд платит повару куда больше, чем инженеру. Подобным же в Риме (времен упадка) опытный в кулинарном деле раб стоил дороже, нежели раб, обладающий литературными или медицинскими познаниями… А я почему-то подумал о российских капиталистах, что держат инженеров, рабочих, врачей, учителей на положении рабов эпохи Древнего Египта или Рима (к строителям пирамид отношение было лучше).