Эта опасность угрожала и Франции. Бог дал человеку способность к познанию, но церковь вламывается в слабую детскую душу и воспитывает в ней «веру в заблуждения». (Веру в заблуждения, как известно, столь же эффективно может насаждать и государство, так что и оно не является бесспорным гарантом истины). В этом вопросе нужен разумный и сбалансированный подход. Гюго, следуя за Голбахом, считает: церкви нельзя доверять воспитание народа. Сам священник вполне может быть человеком искренним, достойным, убежденным, знающим. Но, глядя на итоги обучения и воспитания этой системы, видим и серьезные пробелы и просчеты. Хотя мы и не вправе умолчать о триумфах и успехах святых отцов в деле воспитания (вспомним достижения протестантов, иезуитов, нашей православной церкви).
Надо, конечно, иметь в виду и то обстоятельство, что люди не нашли еще безошибочного способа обучения и воспитания. Сей процесс подобен изготовлению высокосортной стали. Всегда были, есть и будут «отходы» и «брак». Как нельзя требовать от простого клирика быть большим святошей, чем папа Римский, так нельзя к обычному церковному учителю предъявлять требования быть св. Франциском, Руссо, Паскалем и Ньютоном одновременно.
В. Гюго говорил и о другом. Его особенно волновало то, что церковь зачастую насаждала духовную и интеллектуальную несвободу. Он писал: «Воспитание, осуществляемое духовенством, означает осуществляемое духовенством правление. Правление этого рода осуждено. Это оно воздвигло на величественной вершине прославленной Испании ужасный алтарь Молоха – кемадеро Севильи. Это оно создало после античного Рима папский Рим – чудовищное удушение Катона руками Борджа… Правители-священники оказываются несостоятельными с обеих точек зрения: вблизи видишь их пороки, сверху видишь их преступления. Они держат взрослых в тисках, они накладывают свою лапу и на детей. Историю, которую творил Торквемада, излагает Лорике. Вершина – деспотизм, основание – невежество».[198]
Далеко не со всем в этой филиппике Виктора Гюго можно согласиться… Но нельзя не признать, что в них все же есть существенная доля истины. Мы не раз еще убедимся в том, что устами священников глаголет тирания, а с амвонов идет несусветный обман униженных, попранных и обобранных. Примеров тому немало и в XIX веке… Более того, в середине века папизм, как писал Э. Геккель, сбросил «старую маску поддельной просвещенности» и объявил независимой науке решительную войну не на жизнь, а на смерть. Тогда им были предприняты три мощные наступательные кампании, целью которых было восстановить свою пошатнувшуюся власть и свой авторитет в массах. Первой акцией стало обнародование декрета «о непорочном зачатии Марии» (1854). Десять лет спустя, в 1864 г., папа публикует энциклику, где объявляет «полное проклятие всей современной цивилизации и духовной культуре» (в приложении он перечислял отдельные достижения разума, философии, наук). Еще через шесть лет князь церкви изрек и самое последнее слово «христианской истины». Ватикан торжественно объявил о непогрешимости всех пап в истории церкви, включая и ныне живущих (1870). При этом на Ватиканском совете три четверти из присутствовавших князей церкви (451 из 601) дружно проголосовали за догмат непогрешимости церковной власти.[199]
Однако в конце XIX века уже и бастионы церкви выглядят не столь несокрушимыми. О возросшем авторитете знаний и точных наук свидетельствует случай, описанный в книге русского ученого Ф. Зелинского «Из жизни идей». Вот что произошло (в XVIII в.) с неким берлинским пастором. Тот, будучи в дружеских отношениях с великим математиком и механиком Эйлером, однажды пожаловался ему на плохое внимание прихожан к проповедям. Он поведал ученому о том, каким образом он общался со своей паствой в ходе проповеди: «Я представил им мироздание, с его самой прекрасной, самой поэтической, самой чудесной стороны; я приводил древних философов и даже библию; и что же? Половина моей аудитории меня не слушала; другая половина дремала или оставила храм». Иначе говоря, старые методы обучения и назидания не помогали. «Что делать?» – спрашивал он, чуть не плача.
Эйлер посоветовал изобразить мироздание не по библии или другим древним источникам, а по данным новейшей астрономии. «Скажите им, – говорил он, – что по точным, не допускающим сомнений вычислениям наше солнце в миллион двести тысяч раз больше земли… Планеты в вашем изложении только своим движением отличались от неподвижных звезд; предупредите ваших слушателей, что Юпитер в тысячу четыреста раз больше Земли, а Сатурн – в девятьсот…» Названы и другие поражающие сознание прихожан цифры. Пастор последовал совету Эйлера. Итог был внушителен. Но потом пастор сокрушенно сказал Эйлеру: «Люди позабыли о почтении к святому храму: они провожали меня аплодисментами!»
Ф. Зелинский не разделял восторгов этих «неофитов науки», говоря: «Трудно сказать, как отнеслась бы античная аудитория к первой проповеди нашего пастора; зато несомненно, что на второй она бы заснула. С ее точки зрения, только грубый, варварский ум может приходить в восторг от одной громадности цифр, от этого серого тумана бесконечности, в котором всякий образ, всякий цвет расплывается, в котором ничто не дает пищи ни нашему воображению, ни нашему сердцу. Если мы справедливо видим признак упадка художественной эстетики в увлечении колоссальными формами, то мы с таким же правом можем признать упадком – не науки, разумеется, а научной эстетики, если этот термин допустим, – это бессмысленное преклонение перед миллиардами миллиардов простых и кубических миль…»[200]
Тем не менее столь важный, кардинальный сдвиг акцентов в убеждениях и настроениях людей симптоматичен. Письмо Флобера к некой де Женетт (1878) одно из бесчисленных свидетельств такого рода. В нем он как нечто вполне естественное констатирует, что смерть папы не произвела абсолютно никакого впечатления на общество… «Церковь ныне утратила значение, какое ей придавалось когда-то, и папа перестал быть Святым Отцом. Лишь небольшое число светских лиц составляет ныне церковь. Академия наук – вот вселенский собор, и смерть такого человека как Клод Бернар (авт. – известный французский физиолог и патолог, один из основоположников экспериментальной медицины), куда важнее кончины престарелого господина вроде Пия IX. Толпа превосходно понимала это во время его (Клода Бернара) похорон! Я присутствовал на них. Было как-то благовейно и очень красиво!»[201]
Яростные споры вокруг места и роли образования, культуры, религии в судьбе народа понятны. Веками тупость, алчность, невежество соседствовали с прогрессом, ведя с ним непримиримую борьбу. Оттого Гегель столь расплывчато и объясняет смысл «образования»: «Образование является, правда, неопределенным выражением. Но более точный его смысл состоит в том, что то, что должно быть приобретено свободной мыслью, должно проистекать из нее самой и быть собственным убеждением. Теперь уже не верят, а исследуют; короче говоря, образование – это так называемое в новейшее время просвещение».
Во Франции (как и в Европе), несмотря на заметные успехи наук и высшей школы, средняя школа, особенно в глубинке, продолжала пребывать в полусне. В середине XIX в. еще немало учителей, подобных бальзаковскому дядюшке Фуршону («Крестьяне»). Будучи учителем в Бланжи, он потерял свое место «вследствие дурного поведения и своеобразных взглядов на народное образование». Он охотнее и чаще помогал ребятишкам делать из страниц букварей кораблики и петушков, нежели обучал их чтению… Когда же его любезные чада воровали фрукты, он истово, хотя и весьма оригинально, бранил их, не забывая при этом поделиться воспоминаниями о своем искусстве в этой области. Его наставления скорее походили на уроки на тему «Как ловко и быстро обчистить чужой сад?» Беседы же его с учениками служили верхом античной, буколической простоты… Однажды, как пишет Бальзак, в ответ на попытку мальчугана, опоздавшего в школу, оправдаться: «Да я, господин учитель, гонял по воду теленков», Фуршон возмущенно произнес: «Надо говорить: «телят», животная!»
Среди академиков и чиновников министерств полно людей, имевших формальное отношение к науке и образованию. Они чем-то напоминают одного из героев Мопассана, что с детских лет мечтал об ордене. Хотя даже его жена, к которой тот обратился с вопросом «Не удостоят ли меня знака отличия по народному просвещению?», с крайним удивлением заявила ему: «По народному просвещению? А что ты для этого сделал?» («Награжден»). Эти слова вполне можно обратить и к некоторым бывшим российским министрам образования. Вспомним, что и об иных академиках тогда говорили так: «Они обладают хорошим желудком, но плохим сердцем». Вдобавок, иные из них еще и продажны… Как знать, возможно, Бриссо и Спиноза были правы. Первый сравнивал академии с аристократиями, тормозящими полезные нововведения и начинания, видя в них лишь царство мелких интриг. От академиков страдали Бейль, Гельвеций, Руссо, а Спиноза писал: «Академии, основываемые на государственный счет, утверждаются не столько для развития умов, сколько для их обуздания. Напротив, в свободном государстве науки и искусства достигают высшего развития тогда, когда каждому желающему разрешается обучать публично, причем, расходы и риск потери репутации – это личное дело». Разделял некоторые из этих опасений и Ж.-П. Марат, считавший, что значительная часть научной «знати» выродилась в касту, обслуживающую власть.