Ничего так не увеличивает власть любимого предмета над душой Сафо, как его отсутствие. Она пишет:
. . . . . . . . . . . приходит
Нынче все далекая мне на память
Анактория.
Девы поступь милая, блеском взоров
Озаренный лик мне дороже...
(Òàì æå, ñ. 174, 28)
Анактория отсутствует. Два ее образа поражают поэтессу-любовницу. Вокруг нее роем вьются воспоминания. Но поэт не регистратор образов. Лишь один или немногие из них пронзают его своим жалом. Отныне эти образы — избранники. Именно они отдают поэтессе-любовнице существо, составляющее предмет ее желаний. Два образа Анактории предстают перед Сафо: милая поступь (или «вожделенная»); лицо, озаренное изменчивым сиянием звезд, лицо — яркое, как звезда.
Достаточно двух черт — и отсутствие подруги становится присутствием...
Иной раз зов отсутствующей странно и таинственно звучит в ночи. Вночном безмолвии, когда уходит осязаемая реальность, когда тело и душа, покоясь на одиноком ложе, отягчены сожалениями и желаниями, тогда приближается в незримых волнах, разыскивая свой путь к сердцу в потемках, голос, — голос, ставший одновременно светом. Чтобы обрести его в пространстве, слепые чувства словно ощупывают темноту и, напрягаясь, тянутся к любимому предмету.
Аригнота некогда жила в Митилене, в кругу девушек, воспитываемых Сафо. Она влюбилась в нежную Аттилу, другую подругу поэтессы. Затем ей пришлось покинуть тех, кого она любила, и переселиться в Лидию, на противоположный берег моря. Сафо разделяет страдание Аттиды, которой она посвящает свою поэму. Она напоминает ей радости совместной жизни с Аригнотой; вместе с ней прислушивается она к голосу исчезнувшей подруги, который доносится до них из Сард, через морскую пучину. К толкованию этой поэмы, передающей совершенно особые ощущения, нужно подходить чрезвычайно осторожно:
. . . . . . . . . к нам из Сард сюда
Часто мыслью несется
Аригнота.
Вместе с нею мы жили. Казалась ты
Ей богиням подобною.
Как твоим она пеньем
восхищалась!
Ныне блещет она средь лидийских жен.
Так луна розоперстая,
Поднимаясь с заходом
солнца, блеском
Превосходит все звезды. Струит она
Свет на море соленое,
На цветущие нивы и поляны.
Все росою прекрасною залито.
Пышно розы красуются,
Нежный кервель и донник с частым цветом.
Тихо бродит она, и Аттида ей
Вспоминается кроткая,
И тоска ей жестоко сердце давит.
И зовет нас она, но нет отклика:
Нам сюда не доносит речь,
Что там за морем слышит
ухом чутким...
(Òàì æå, ñ. 173, 24)
Невольно колеблешься, приступая к таким стихам. Как удержать эту струящуюся воду в сетях комментария? И для чего? Разве лишь для того, чтобы вторично ею насладиться.
Это стихотворение, как и другие произведения Сафо, связано с ночным безмолвием и сиянием звезд. В темноте отблески неба становятся отчетливее, слух обостряется. В то же время внутренний мир воспоминании, сожалений, желаний, освобожденный молчанием ночи, придает таинственный смысл примеченным отблескам и звукам. Луна взошла над морем Митилены, она похожа на розовое сияние, возникшее из недр азиатской земли. Луна ли это? Или знак Аригноты?
Над волнами и лугами проливается тихий свет. Лунное ли это сияние? Может быть, это сияет красота подруги? И то и другое. Словно мысль поэта заколебалась вдруг в этих лунных грезах... Сафо точно видит в небе призрак, склонившийся у ее ног над цветами ее сада. Это видение на мгновение задерживается среди цветов, оживших в прохладе утра.
Затем этот образ вдруг затуманивается и уступает место другому — более определенному, более настойчивому. Зов отсвета становится зовом голоса. Раздается крик, громкий, как бывают крики в снах. Вся поэма погружена в атмосферу грез. Странные слова стремятся преодолеть пространство и вместе с тем проникнуть через глухую зону, отгородившую мечтателя. Говорит Аригнота. Ее гнетут желания, тоска по Аттиде и сожаления. Она зовет, и смысл ее слов не подлежит сомнению: они велят Аттиде и Сафо присоединиться к ней. Но все же — и в этом ярче всего проявляется сомнамбулический характер этих стихов, — хотя смысл послания, передаваемого этими словами, и ясен, но сами слова «непонятны», они таинственны и неуловимы: как будто в них заключен двойной смысл, мучительно недоступный. Ухо тянется к ним во тьме, стремясь услышать, вернее, сама ночь, превращается в слух, чтобы их уловить и передать — но звучит лишь нечто непостижимое...
В этих стихах поэзия Сафо отрывается от реальности, к которой она казалась прикованной в поэме о физических страданиях, — теперь поэзия переселилась в сны. Эту перемену произвело отсутствие подруги, удаление любимого предмета. Существа, движущиеся в поэтическом мире, куда она нас вводит, действуют подобно невыразимым образам, живущим в наших снах. В них нет ничего смутного, напротив, ощущение их бытия запечатлено чрезвычайно отчетливо. Их присутствие как будто даже воспринимается более определенно, чем присутствие обыкновенных существ. Их послание к нам не таит никаких недомолвок. И все же наша полная уверенность в реальности этих образов совершенно отделена от тех восприятий, какими мы вообще убеждаемся в существовании предметов. Если они и заимствуют, чтобы быть постигнутыми, язык чувств, если они допускают, чтобы мы их видели и слышали, то эти ощутимые проявления лишь видимость, одежда, в которую они облеклись, чтобы мы могли их узнать и понять. Поэт узнает Аригноту не по лунному сиянию, в которое она облеклась, и не по произнесенным непонятным словам. Она познается не на языке чувств. Поэзия Сафо совершает здесь чудо, заставляя нас прикоснуться к чему-то, стоящему вне осязаемого мира и что хотелось бы назвать чистыми сущностями (выражение это, конечно, не имеет никакого смысла).
Однако во всем этом проступает нечто определенное — новая реальность, открытая поэзией Сафо. Это прежде всего вот что: луна и гулкое молчание ночи и отделены от Аригноты, и в то же время связаны с ней узами тайными и нерасторжимыми. Именно эта связь Аригноты с лунными лучами, слияние подруги с голосом темноты и составляют глубочайшую основу поэзии Сафо. Выражаясь точнее, следует сказать, что геометрический фокус этих точек чувствительности — Аригнота и ночной мир — и составляет истинный предмет страсти Сафо.
* * *
Прочтем еще несколько фрагментов:
Луна и Плеяды скрылись,
Давно наступила полночь,
Проходит, проходит время, —
А я все одна в постели.
(Òàì æå, ñ. 185, 80)
Звезды близ прекрасной луны тотчас же
Весь теряют яркий свой блеск, едва лишь
Над землей она, серебром сияя,
Полная встанет.
(Òàì æå, ñ. 169, 4)
Взошел уже полный месяц, — словно
Вокруг алтаря, оне стояли.
(Òàì æå, ñ. 184, 77)
Девы...
Эту ночь мы всю напролет...
Петь любовь — твою и фиалколонной
Милой невесты.
Но проснись же...
И к своим пойди...
Мы же...
Сном позабыться.
(Òàì æå, ñ. 193, 119)
И милый алтарь
девушки в пляске стройной
Ногами вокруг
нежными обходили,
Как критянки встарь...
(Òàì æå, ñ. 184, 78)
Тихо в ветках яблонь шумит прохлада,
И с дрожащих листьев кругом глубокий
Сон нистекает
(Òàì æå, ñ. 176, 33)
* * *
Стала в них холодною сила жизни,
И поникли крылья...
(Òàì æå, ñ. 177, 40)
Как густыми гирляндами
Из цветов и из зелени
Обвивала себе шею нежную...
(Òàì æå, ñ. 169, 3)
Венком охвати,
Дика моя,
волны кудрей прекрасных.
Нарви для венка
нежной рукой
свежих укропа веток.
Где много цветов,
тешится там
сердце богов блаженных,
От тех же они,
Кто без венка,
прочь отвращают взоры.
(Òàì æå, ñ. 171, 18)
Есть прекрасное дитя у меня. Она похожа
На цветочек золотистый, милая Клеида.
Пусть дают мне за нее всю Лидию, весь мой милый
Лесбос...
(Òàì æå, ñ. 185, 83)
Свадебные поэмы, песни, которые пели девушки ее школы на городских празднествах и в соседних деревнях, не вошедшие в этот очерк, говорят нам о том, что Сафо глубоко трогают прекрасные картины природы: тайна деревьев и зверей пронизывает все ее существо. Мы читаем:
Все, что рассеет заря, собираешь ты, Геспер, обратно:
Коз собираешь, овец, — а у матери дочь отнимаешь.
(Òàì æå, ñòð. 190. 104)
Или вот еще:
Сладкое яблочко ярко алеет на ветке высокой, —
Очень высоко на ветке; забыли сорвать его люди.
Нет, не забыли сорвать, а достать его не сумели.
(Òàì æå, ñ. 190, 102)
Наконец:
Ты так прелестна видом,
очи же...
И разлился на милом
личике медоцветный...
. . . . . . . . . . . любовью
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . почтила выше
всех тебя Афродита.
(Òàì æå, ñ. 191, 109)
Природа всегда присутствует в стихах Сафо. Вид звездной ночи или ветки, шелестящей на ветру, будил в ее душе отзвуки, которые не передала еще ни одна греческая лира. И после нее ни Аристофан, как бы широко ни лились звуки его «концертов» лебедей на берегах Гебра и муз на Олимпе, песни соловья в кустах и птичек на ветке ясеня; ни Феокрит, искавший утоления своей тоски горожанина в золотых грезах на лоне природы, — никто не задел тех тончайших струн, которые необъяснимо связывают мир деревьев и животных, моря и ветров с миром желаний сердца. Даже этот поэт в своих «Волшебницах», даже Еврипид, всегда находившийся на вершине всего нового в поэзии древних, когда он описывал жизнь Федры, даже они лишь смутно догадывались о существовании такой связи. Следует к тому же иметь в виду, что речь идет о двух поэтах, еще помнивших Сафо.