Третья фаза социально-исторической ревизии тоталитарной модели ознаменовалась выходом за рамки неоменьшевизма и дрейфом в сторону того, что может быть в лучшем случае названо "мягким сталинизмом". Согласно его адептам, первая пятилетка была вызвана импульсом "снизу" в виде "культурной революции" рабочего класса и партактива. Ее результатом стало интенсивное "выдвиженчество" рабочих-активистов на руководящие и партийные посты, которое в конечном счете создало кадры "брежневского поколения". Каждый гражданин Запада вероятно признает такой поступательный процесс демократическим общественным продвижением. И действительно, "выдвиженчество" происходило в массовых масштабах. Но этим далеко не исчерпывалась вся суть сталинской революции, которая, кроме того, явно шла "сверху". Эта концепция совершенно игнорирует коллективизацию и чистки. Значимость последних сведена к минимуму замечанием, что численность их жертв сводилась к "немногим сотням тысяч". Эту частичную реабилитацию событий сталинской эпохи чаще всего связывают с именем Ш. Фитцпатрик; она также явно перекликается с концепцией позитивной эволюции зрелой советской системы, которую привнес в политическую науку Д. Хоф.
Но на этом дело не кончилось, наступила четвертая фаза ревизионизма, которая не замедлила реабилитировать и все остальные "подвиги" Сталина. Сталинская коллективизация была отображена в значительной степени как продукт энтузиазма трудящихся в деле построения социализма, а его чистки представлены результатом борьбы "центра" за установление контроля над якобы анархической "периферией", борьбы, в которой Сталин предположительно играл роль третейского судьи. Доказывалось также, что количество жертв не может быть предметом подлинно научного исследования, поскольку современные событиям, т. е. официальные, источники хранят об этом молчание. Но никакой "подлинно социально-научный метод" не смог бы затуманить советскую действительность сильнее, чем эти штудии.
Это косвенное оправдание зрелого сталинизма приводит процесс ревизионизма к определенной кульминации: каждой фазе развития советской системы со времен Октября до окончательного построения социализма в 1930-х гг. придается оттенок целесообразности, пусть и не каждая его составляющая, но процесс в целом складывается в достижения и успех. Разумеется, адепты бухаринского нэпа яростно отвергают постулаты защитников культурной революции как "крайние" и так же далекие от правды, как сам сталинизм - от подлинного ленинизма. Тем не менее и те и другие работают в одной и той же струе социального редуцивизма, а результатом в обоих случаях является отображение советского эксперимента в целом как способного к реформированию. Более того, и те и другие связаны между собой тем очевидным фактом, что 25 лет сталинизма занимают слишком важное место в советской истории, чтобы их можно было списать со счета как "отклонение", не имевшее соответствующей "социальной базы". Таким образом, более смелое течение ревизионизма, ориентированное на 1930-е гг., на деле логически развивается из более осторожного неоменьшевизма и яснее последнего обнажает неудачи ревизионистского начинания в целом. А суть этих неудач состоит в невозможности достоверно доказать, что ленинизм и сталинизм не обладали какой бы то ни было классовой или социальной основой. Советский режим определял социальные процессы, а не определялся ими.
Итак, в середине 1980-х гг. и к началу перестройки ревизионистские исторические труды с помощью конкретной терминологии "разложили по полочкам" период за периодом все советское прошлое и вывели в основном позитивную оценку советской системы в ее различных ипостасях - экономике, политической науке и социологии. Из всего этого совместного междисциплинарного начинания делался вывод, что зрелый коммунизм, поскольку он породил индустриально развитую урбанизированную сверхдержаву, был готов к либеральной "реформе", которая превратила бы Россию в полностью "современное" общество. Итак, горбачевская перестройка была воспринята большинством советологов с энтузиазмом; пропущенная через горнило прогнозирующих моделей, она благополучно превратилась в знамение успеха. Но, как уже отмечалось, перестройка не обновила коммунизм; она убила его. Поэтому для того, чтобы реструктурировать наши "больные" дисциплины, нам, возможно, следует обратить свой взгляд на Восток в поиске если и не готовых моделей, то хотя бы понимания и интуиции.
ВОСТОЧНАЯ ПЕРСПЕКТИВА
На Востоке мы наблюдаем картину, прямо противоположную ситуации в западной советологии. Вплоть до середины эпохи перестройки официальной оценкой советской системы там была марксистско-ленинская догма, что тамошний строй представляет собой "реальный" или "развитой" социализм. Но в конце 1970-х гг., когда в Восточной Европе система начала деградировать, диссиденты-теоретики взяли на вооружение термин "тоталитаризм". Разумеется, эти мыслители также восприняли и некоторые построения западной социальной науки об обществе, но они почти всегда покрывали эти конструкции куполом тоталитарной концепции. К 1988 г., с приходом гласности этот термин открыто выплывает в Советском Союзе, и им пользуется даже сам Горбачев, а в 1991 г. правительство Ельцина провозглашает своей политикой антикоммунизм и "выход из тоталитаризма". Столкнувшись с таким всеобъемлющим единодушием в "восточных" представлениях о природе системы, западная советология со временем тоже должна была к ним адаптироваться.
В период от начала перестройки до 1989 г. западный неоменьшевистский ревизионизм был приемлемой позицией для советологии и на Востоке, и на Западе. Это было логически оправданным, так как политика Горбачева представляла собой разновидность неонэпа; были переизданы избранные труды Бухарина и переведена книга С. Коэна о Бухарине. Даже более смелые западные панегиристы советских 30-х годов оказались полезными в этой ситуации, и весь спектр американских ревизионистов читал лекции в Историко-архивном институте Ю. Афанасьева. Но этот период миновал. Чехословацкий министр финансов В. Клаус начал выступать с заявлениями, что теперь "главная опасность для Востока - это идеологическое проникновение с Запада". Итак, для того, чтобы продолжать вести дела с Востоком и, возможно, даже внести вклад в его "исход из тоталитаризма", западная советология должна будет вступить в интеллектуальное совместное предприятие с постсоветскими демократами, желательно в качестве их младших партнеров. Институт по изучению проблем безопасности в отношениях между Западом и Востоком уже пошел на это, заключив соглашение с учеными из Восточной Европы в Штиринском замке в Богемии -несомненно, что такие же начинания скоро распространятся на Россию и другие бывшие советские республики.
Какое же представление о тоталитаризме сложилось в бывших коммунистических странах в течение последних 15 лет? Прежде всего, его нельзя назвать моделью в социально-научном смысле. Скорее это концепция, обобщающая и гибкая, но в то же время достаточно точная в своих основных положениях. Данная концепция рассматривается как простое отражение реальных жизненных фактов, имевших место после Октября 1917 г. Более того, эта концепция не является повторением или простым подтверждением взглядов Арендт, Фридриха и Бжезинского, или Файншо, хотя она и основана на их работах Модель тоталитаризма, предложенная Фридрихом и Бжезинским, имеет тенденцию к статичности и абстрактности, и представляется, что именно эта версия признана в качестве тоталитарной модели как таковой. Но подходы Арендт и Файншо были более историчными, и потому они ближе к современной восточно-европейской методологии, одновременно историчной и динамичной, что проистекает из менявшегося характера тоталитаризма в период его заката или упадка. Эта модель не изложена и не систематизирована в каком-либо классическом трактате или формальном исследовании в рамках науки об обществе. Скорее, ее можно обнаружить в богатых воображением полемических сочинениях авторов из Восточной Европы, таких как Л. Колаковский, А Михник и Т. Конвиский в Польше, В Гавел в Чехии, Я Киш и Я. Корнай в Венгрии, а также в работах А. Солженицына, А. Сахарова, А. Синявского и А Зиновьева. Она проявляется в творчестве российских социологов А. Миграняна, А. Ципко и И. Клямкина, С. Кулешова, В. Шостаковского и др.
Основные положения этой концепции не нуждаются в обязательной кодификации или теоретизации, но для удобства их можно обобщить следующим образом Во-первых, коммунистический тоталитаризм не является вариантом, хотя бы и деформированным, некоего всеобщего процесса модернизации. Это исторически самостоятельная, качественно новая линия развития человечества. Иностранцам было трудно понять это из-за ее радикально новой природы. Как говорил А. Безансон в 1970-е гг., когда его работы считались классическими среди советских социологов-диссидентов, проблема понимания Советского Союза заключалась в том, чтобы "поверить в невероятное". Этот мир настолько радикально отличался от нормального, что для его характеристики Безансон смог найти только одно определение: слово "сюрреальный".
Во-вторых, фундаментальная особенность советской системы в плане ее организации состояла в том, что все в ней подчинялось политике, что политика сводилась к "построению социализма" и что решение этой всемирно-исторической задачи являлось монополией партии, которая сама себя на эту роль назначила. Конкретно это означает, что управление государством, экономика, культура и даже частная жизнь являлись объектом непосредственного контроля со стороны партии. Это достигалось с помощью иерарахической системы управления обществом сверху донизу партийными ячейками, замкнутой системы партийной "номенклатуры", назначавшейся на руководящие посты во всех ключевых областях, и постоянного потока агитпропа, призванного регулировать ситуацию в стране в целом. Короче говоря, советское общество было тотальным, или тоталитарным обществом, где все организационно контролировалось вездесущей партией-государством, его планом и его полицией. Конечно, такой абсолютный контроль на деле не осуществлялся никогда, даже в худшие сталинские годы. Тем не менее, с самого начала партийной диктатуры системы постоянно стремилась к установлению именно такого контроля, и подобный тотальный порядок повсеместно являлся идеалом коммунизма. Иными словами, система имела свою сущность, логику, или, если угодно, "генетический код", который всегда в ней присутствует и проявляется независимо от того, сколь сильно варьировались эмпирические и исторические случайности, определявшиеся условиями места и времени25.