Однако логика становления империи оказывается сильнее налагаемых на эксплицируемые культурные матрицы ограничений, носящих по сути своей ситуативный характер План политической идеологии, может быть, и соответствует описанию В.М. Живова и Б.А. Успенского «Чистота православия связывается с границами нового православного царства, которому чужды задачи вселенского распространения, культурный изоляционизм выступает как условие сохранения чистоты веры Русское царство предстает само по себе как изоморфное всей вселенной и поэтому ни в каком распространении или пропаганде своих идей не нуждается» (хотя и здесь возникают определенные сомнения — так, в известном послании на Угру Вассиан Ростовский прямо указывает «поревнуй прежебыв-шим прародителем твоим великим князем неточию Рускую землю обороняху от поганых, но иная страны приимаху под собе»)
План же реальной политики Московской эпохи как раз и демонстрирует «распространение и пропаганду» — правда, не столько идей (что было бы странно в средневековье, не знавшем феномена идеологии), сколько являющихся носителями и выражением последних государственных институтов Территориальная экспансия, начатая еще на рубеже XV—XVI вв, приобретшая качественно новый характер в середине XVI в со сломом волжского барьера татарских ханств и открытием неограниченного доступа к большей части евразийского пространства, ненадолго приостановленная в годы Смуты, возобновленная сразу после ее окончания, — окончательно превратилась с тех пор в фундаментальную константу российской политики.
И экспансия эта была однозначно имперской по всем показателям, вдохновляясь не только государственными соображениями (безусловно, наличествовавшими — неспроста «внутренняя организация московского княжества, а впоследствии Московского царства, была удивительно приспособлена к беспредельному расширению»), но и определенными элементами массовой политической культуры и ментальное.
Согласно точке зрения С.В. Лурье, идеологический комплекс Москвы-Третьего Рима в процессе усвоения массовым сознанием специфически преломился, в результате чего для народа «Третьим Римом было не Российское государство, а он сам, русский народ. Любое место, где живут русские, уже тем самым становится Россией, вне зависимости от того, включено ли оно в состав Российской государственной территории» Общеизвестно, что русская колонизация была чуть ли не в первую очередь бегством народа от государства; но это бегство «выливалось, по сути, в выполнение важнейшей по тем временам государственной функции колонизации новых территорий». Как показала С.В. Лурье, этот момент в полной мере осознавался и самими беглецами, и потому «в тех переселенческих движениях, которые не носили эксплицитно характера протеста, мотив государственных льгот (а следовательно, необходимости народной колонизации для государства) порой доминировал над всеми прочими». Эта неожиданная амальгама двух, на первый взгляд, противоположно направленных импульсов — государственного и народного, «этот своеобразный перенос понятий на практике обеспечивал силу русской экспансии», выводя ее за пределы чисто военно-политической активности и превращая в предприятие глобального размаха и смысла. Представляется, таким образом, что имперские ориентации обнаруживаются в русской истории и тогда, когда они по тем или иным причинам не находят прямого идеологического выражения.
В XVII в., после преодоления последствий Смуты, имперские установки еще более рельефно вырисовываются в русской истории. При Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче территориальная экспансия (как в военной, так и в мирной форме) идет в огромных масштабах — в одной только Сибири «было выстроено в оба эти царствования до 40 городов и занята колоссальная территория в 7 млн. 350 тыс. квадратных верст». Особенно показательно присоединение Украины, представляющее собой яркий пример имперской ценностно-рациональной экспансионистской политики Принятие Украины в состав Московского государства противоречило всем прагматическим соображениям и потому откладывалось до последней возможности; аргументация же всех посольств Б.Хмельницкого в Москву, призванных это вхождение ускорить, хотя и включала в себя определенные прагматические доводы, но лишь отрицательного свойства (угрозы передаться в иное подданство и даже открыть против Москвы военные действия), и базировалась исключительно на факте религиозного единства, которым мотивировалась необходимость единства политического.
Судя по всему, эти соображения были настолько естественны и для московских властей, что аргументы в пользу присоединения Украины в ходе дискуссий специально, как правило, не формулировались, будучи очевидными. Боярский приговор 1653г., впервые официально подтвердивший вхождение Украины в состав России, называл в первую очередь именно религиозные причины: «Гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское с городами их и землями чтоб государь изволил принять под свою высокую руку для православной веры и святых Божиих Церквей», и лишь во вторую — прагматические соображения, причем сводящиеся к тому, «чтоб Козаков не отпустить в подданство турскому султану или крымскому хану» — об извлечении каких-либо непосредственных выгод из факта присоединения речи не шло. Более того, в течение ста с лишним лет после присоединения Украины все налоги и сборы оставались в распоряжении местной администрации и не поступали в Москву, что лишний раз доказывает факт подчинения прагматических соображений ценностным.
Интеграция вновь приобретенных земель в состав единого государства происходила в полном соответствии с логикой империи; при условии сохранения лояльности и исполнения определенных обязательств (определяемых в каждом случае индивидуально и весьма разнящихся между собой) местный уклад жизни, в том числе и в социально-политическом отношении, оставался неприкосновенным. Беспрецедентно широкая автономия, предоставленная Украине, — отнюдь не единственное свидетельство гибкой политики Москвы; аналогично власть действовала и в других регионах. Как отмечал еще в прошлом веке в своем фундаментальном исследовании Н.А.Фирсов, «из Москвы не вышло ни одного прямого закона, которым бы разрушался старинный социальный порядок в инородческих землях; напротив, Московская власть эту сторону быта инородцев, по-видимому, оставила неприкосновенной; она повсюду отличает князцов от простых людей; от Московского Государя инородцы никогда не слыхали, что можно не повиноваться князцам; Москва предоставила им на волю, иметь рабов или нет; она не входила в семейные отношения; словом, Московская власть... явилась охранительницею старинных социальных порядков в инородческом мире».
Эти порядки, безусловно, все равно в той или иной степени модифицировались; Москва самостоятельно конструировала идентичности вошедших в ее состав народов, не слишком считаясь с их собственными представлениями на этот счет. М. Ходарковский выделяет четыре основных использовавшихся идентификатора — но это параметры, фиксирующие именно отличия и даже в наиболее проблематичных случаях не подразумевающие необходимости их преодоления. В политическом отношении «Российское государство определяет свои отношения с нехристианскими и негосударственными народами, живущими вдоль его протяженных границ, исключительно в терминах господства-подчинения» — причем вне зависимости от взгляда на данный вопрос представителей самих этих народов, что весьма напоминает византийскую практику.
Однако вынужденное или добровольное принятие таких отношений лишь открывает долгий переходный период их интеграции в состав империи, не предусматривающий сколько-нибудь серьезного вмешательства в традиционную политическую или протополитическую культуру. Этнолингвистические границы, хотя и проводились властью во многом произвольно («раздавая собственные наименования народам, Москва стремилась распределить туземное население по нескольким крупным этнолингвистическим группам»), но также не оспаривались. Специфичность экономической идентичности покоренных народов выражалась в ясачных отношениях, прямо связывавшихся с состоянием политического подчинения (как это продемонстрировано С.В. Бахрушиным в интерпретации термина «немирная неясачная землица») и прекращавшихся в результате ассимиляции (в форме крещения) Наконец, религиозная идентичность также фиксировалась и сохранялась, христианизация, при всей ее важности (или именно поэтому), рассматривалась как процесс исключительно индивидуальный и добровольный и потому доверялась Церкви
Государственная власть, всецело основанная на православии, разумеется, также была склонна к христианизации своих подданных, «но эти ее стремления, совпадавшие с религиозной ревностью многих подданных русского происхождения, сталкиваясь с фискальными ее стремлениями, в значительной степени умерялись» Христианизация поощрялась лишь косвенно и не имела оттенка принудительности Возможности отправления нехристианских культов ограничивались, и иногда достаточно жестко (пример здесь подал Иоанн Грозный после взятия Казани), но в установленных властью границах они отправлялись свободно, и об их искоренении речи не шло Можно согласиться с С.Ф. Старром, лаконично определившим позиции православной Церкви по отношению к иноверцам «Церковь невоинствующая».