Представление о скоротечности и ничтожности земных благ создалось в раннем христианстве как отрицание общественного порядка Римской империи с его гипертрофированной тягой к материальному благополучию, но в Византии это представление приобрело совершенно иное функциональное значение: оно оказалось как нельзя более соответствующим той социальной нестабильности, которая, как мы видели, была свойственна византийскому обществу. Христианство выдвигало идеал нестяжательства, насаждало мысль о тщете собирания земных сокровищ. Собственность не входила в число христианских ценностей, и христианство скорее примиряло с возможной потерей собственности, нежели объявляло ее неприкосновенной. При этом осуждению подлежало не богатство, не собственность как таковая, но жажда богатства, приверженность к собственности. Обладание богатством не возбранялось, умелое и справедливое распоряжение собственностью считалось похвальным, но человек должен был свыкнуться с мыслью, что его имущество легко может ускользнуть из его рук, что оно нестойко.
В отличие от собственности труд рассматривался в византийском обществе как ценность, как этический идеал. Византийские монахи не избегали трудовой деятельности, и в панегириках императорам ораторы обыкновенно прославляли золотой пот государя и ту самоотверженность, какой он брал на себя труды во благо всех подданных, однако труд прославлялся не как процесс созидания и орчества. Смысл трудовой деятельности был не в созда-ги земных благ, ибо земные блага рисовались ничтож-гми. Труд оказывался ценностью потому, что он воспи-вал в человеке дисциплину и самоуничижение, способ-овал преодолению лености, рождающей всевозможные пороки, и в конечном счете подготавливал человека к будущей жизни.
Казалось бы, в этой связи чем более унижающим, более «грязным» был труд, тем более возвышал он человека и действительно византийские агиографы восславляли святых, становившихся последними прислужниками в монастыре. Но тем не менее византийское общество разработало довольно четкую шкалу типов трудовой деятельности одни из которых рассматривались как почетные, другие — как позорные. К числу позорных профессий Цец относил труд золотаря, кожевника и коптильщика рыбы, а его современник Константин Манасси — жнеца и угольщика, ибо угольщик, заявлял Манасси, сажей и дымом закопчён до бровей. Наиболее же почетными видами деятельстости зрения византийца были два: пребывать при дворе, выслушивая приказания непосредственно из уст василевса, или же быть монахом-аскетом, отшельником, живущим в пустыне, в горах, вдали от мирских страстей. Особенное поклонение в монашеской среде вызывали стилиты, столпники, годами стоявшие на открытой площадке, устроенной на столпе, физически обособленные от земной скверны, проводящие жизнь в чистой стихии воздуха, среди птиц небесных. Византийские легенды рассказывают о столпнике, который 44 года простоял на столпе близ Халкидона, о Лазаре Галесийском, проведшем 41 год на столпе неподалеку от Эфеса. Столпников окружали ученики, к ним приходили за советом, их просили о вмешательстве, о защите. Другие аскеты умерщвляли плоть веригами, длительным добровольным заключением в пещере, голодом, бессонницей, бичеванием. Образ изможденного, но стойкого аскета стал идеалом и византийского искусства.
Подчинение богу и государю — таков официальный этический идеал империи, и весьма показательно, что византийские писатели постоянно сравнивают придворного, склоняющегося перед лицом василевса, и монаха, служащего богу.
Знания могли быть отнесены к разряду ценностей лишь с известными оговорками. Хотя Византия не пережила такого упадка образованности, как западная часть Римской империи, однако и здесь VII и VIII столетия были временем, неблагоприятным для просвещения. С середины IX в. начинается возрастание тяги к знаниям. Прежде всего были сделаны попытки систематизировать сумму знаний, сохранившихся от античности: Фотий составляет «Библиотеку» — сводку аннотаций древних и ранневизантийских сочинений, часто с обширными выписками, реже с собственным суждением о прочитанном; в X в. появляются разнообразные энциклопедии и словари. Переписывается множество старых рукописей: с начала IX в. входит в употребление новое книжное письмо — минускул.
Античная книга была по преимуществу папирусным свитком, византийская — пергаменным кодексом. Изготовленный из телячьей, овечьей или свиной кожи пергамен был дорог, писчий материал приходилось экономить, и старый крупный шрифт, приспособленный к папирусу, должен был уступить место мелкому минускульному письму, с множеством сокращений и связанных между собой букв (лигатур).
В образовательной системе сохранялись те принципы, которые сложились в античности. Сперва ребенка учили разбирать буквы, слоги и отдельные слова, потом уже детей обучали читать и понимать смысл прочитанного. Основным материалом для чтения служили Библия и гомеровские поэмы. Учитель обращал внимание на правильное произношение и метрику стиха, на грамматический анализ, на редкие слова, на риторические фигуры. Это было элементарным образованием, дальше которого шли немногие. Высшее образование включало в себя риторику (искусство выражать свои мысли языком классической греческой прозы) и философию (умение толковать Платона и Аристотеля) , а также элементы арифметики, геометрии, астрономии и теории музыки.
Отношение к знаниям было двойственным. Византийское общество уважало умственный труд, но вместе с тем побаивалось больших знаний, усматривая в них источник гордыни и ересей. Нередко византийские агиографы заставляли своих героев гордиться тем, что они не знакомы ни с поэзией, ни с риторикой, ни с философией. Но вместе с тем в Византии было немало начитанных людей, любителей книги. Чтобы преодолеть это противоречие, знания разделяли на истинные и ложные: истинные шли от бога и сочетались с благочестием, ложные сближались обычно с «эллинской премудростью». Истинные знания изображались результатом не столько собственных усилий, сколько божьей милости: человек приобретал их не на школьной скамье, не из чтения книг, а потому, что ангел давал ему проглотить клочок пергамена, обладавший чудотворными свойствами. Иными словами, знания считались ценностью лишь постольку, поскольку они приближали к познанию бога и вечности.
Человеческая близость в этом неустойчивом мире также представлялась весьма относительной ценностью. Брак объявлялся святыней, но все-таки идеалом было безбрачие или во всяком случае основанный на духовной близости союз, в котором стороны избегали полового общения: так, по преданию, святой Кирилл Филеот после рождения дочери условился с женой не сходиться более четырех или трех раз в год, а святой Феофан Сигрианский в самый день свадьбы убедил свою невесту соблюдать целомудрие и готовиться к вечной жизни. Идеал святости требовал не только безбрачия, но и разрыва с родными, и византийский агиограф прославляет монаха, который остается за монастырскими стенами и отказывается выйти к матери, хотя старуха неотступно стоит несколько дней у ворот монастыря.
И к дружбе отношение крайне настороженное. Если поверить Симеону Богослову, дружбы не существует — есть только тяга к болтовне и совместной жратве. Кекав-мен предупреждает, что многие пострадали из-за друзей, потеряли не только имущество, но и самую жизнь. «Следует больше беречься друзей, — утверждает он, — чем врагов».(Cecaumeni Stegicon. -" Записки истор.- филол. ф-та СПб. ун-та", 38, 1896, p. 80. 5-6) Если твой друг, наставляет Кекавмен, приезжает в город, где ты живешь, не вздумай поселить его в собственном доме, не то он осудит заведенные тобой порядки и даже соблазнит твою жену.
Дружбе и любви к родным Симеон противопоставляет любовь ко всему человечеству. Праведник должен ощущать на себе все грехи человечества, должен возлюбить все человечество, а не отдельного человека. Но эта любовь к абстрактному человечеству так же переплетается с эгоизмом, как византийский индивидуализм переплетается со всеобщей подчиненностью внешней силе, персонифицированной в василевсе. Тот, кто любит человечество, любит лишь самого себя, и Симеон последовательно требует от праведника, чтобы тот заботился не о других людях, а о собственном своем спасении. «Да не разрушишь ты собственный дом, способствуя домостроительству ближнего», — так формулирует он принцип индивидуалистичного эгоизма.
Если человеческие овязи ничтожны и для дружбы не остается места, то не приходится ждать включения чести и верности в список византийских добродетелей. Ложные клятвы с целью добиться успеха кажутся Кекавмену нормальной формой поведения. Должностному лицу он рекомендует руководствоваться не принципами чести и верности, а соображениями осторожности и волей начальства. Даже если ясно, что начальник глуп, следует ему подчиняться уже потому, что он начальник, и ни в коем случае не нужно показывать, что ты сообразительнее и толковее его. Доносы и клевета были будничным явлением и даже получали теоретическое оправдание: считалось, что порицание, пусть несправедливое, способствует улучшению человеческой природы.
Соответственно свобода и независимость не были ценностью. Выше свободы стоит истинное служение, подчинение своей воли богу, духовному отцу, императору или просто начальнику. Не ценность и человеческая жизнь, во всяком случае — чужая. Правда, христианство сохранило ветхозаветную заповедь «Не убий», и в соответствии с этим церковные суды не могли выносить смертные приговоры. Более того, духовным лицам возбранялось участвовать в военных действиях. Но политическое убийство было обыденным, и смертная казнь служила наказанием не только за уголовные преступления, но и за инакомыслие. И в том и в другом случае жизнь приносилась в жертву высшей цели, будь то политическое благополучие государства, будь то духовное спасение.