Совершенно очевидно, что эта система, особенно на прогрессивной стадии управляемого ею государства, кровно заинтересована и нуждается в привлечении в государственный аппарат на всех его уровнях лучшего человеческого материала, т. е. в положительной селекции. Достаточно вспомнить “птенцов гнезда Петрова”, Сперанского, Витте и т. д., чтобы понять, что в данном случае имеется в виду. В свою очередь, эта заинтересованность вызывает ответный отклик именно со стороны тех людей, которые хотят и могут принести пользу своему государству,
служение которому они отождествляют со служением народу. Государство в этом смысле является могучей притягательной силой для всего самого способного и честолюбивого, что имеется в народе.
В то же время бюрократия с первых же шагов начинает превращаться в оторванную от общества касту со своими собственными узкими корыстными интересами, противоречащими не только интересам общества в целом, но в какой-то мере и интересам господствующего класса. В конечном итоге она превращается в нечто особое и самостоятельное, разумеется в определенных пределах. Именно эта особенность и оторванность от народа служат источником отрицательной селекции, когда мотивами пополнения и воспроизведения становятся напотизм, закулисные влияния, узкие групповые интересы и т. д.
Таким образом, в системе государственного управления сосуществуют и борются две противоположные тенденции: положительная и отрицательная селекция. Спрашивается: каковы итоги этой борьбы? В общей форме ответ можно свести к следующему. До тех пор пока существующий строй не утратил полностью своих прогрессивных черт, обе тенденции более или менее уравновешивают друг друга, во всяком случае, губительного перекоса в сторону отрицательной селекции не происходит. Картина резко меняется, когда режим исчерпывает себя. Поскольку он уже не может и не хочет двигаться вперед, компетентность и талант в управлении, столь необходимые раньше, становятся не только ненужными, но и противопоказанными, так как назначение указанных качеств как раз и состоит в том, чтобы обеспечивать поступательное развитие. Так возникает синдром некомпетентности, который увеличивается в размерах по принципу нарастающего ряской пруда. Каждый день площадь нарастания увеличивается вдвое. Поскольку исходная площадь нарастания мала, этот процесс долгое время кажется малоугрожающим. Достаточно сказать, что перед последним днем, когда пруд должен полностью нарасти, он еще наполовину чист. Именно поэтому так неожиданно ошеломляющим было для современников появление таких фигур во главе управления государством, как Хвостов, Штюрмер, Протопопов.
В свете сказанного возникает вопрос: не была ли в таком случае гибель самодержавия всего-навсего таким актом саморазрушения, что для его ликвидации не требовалось никакой революции, ибо оно само себя ликвидировало? Вопрос этот тем более уместен, что у многих современников под впечатлением легкости победы революции сложилось именно такое впечатление. Вот наиболее характерное высказывание в этом плане:
“Оно (самодержавие) отошло тихо, почти незаметно, без борьбы, не цепляясь за жизнь, даже не пытаясь сопротивляться смерти. Так умирают только очень старые, вконец истощенные организмы; они не больны, с ними ничего особенного не случилось, но организм износился, они уже жить неспособны”(12).
Подобное утверждение неверно и как факт и как умозаключение. Уже указывалось, что царь цеплялся за власть до последнего и меньше всего хотел тихо и незаметно расстаться с жизнью самодержца(13). Но главное в данном случае – в том, что приведенное живописное сравнение царизма с дряхлым человеком, у которого иссякли все жизненные силы, служит доказательством, как это ни странно звучит на первый взгляд, совершенно обратного вывода – самодержавие не могло рухнуть само по себе, оно погибло только благодаря революции.
Если вдуматься в смысл и значение всех приведенных в данной работе фактов, характеризующих царизм в годы войны, то поражаешься совсем обратному: какую он проявил невероятную живучесть и сопротивляемость. Казалось, в том состоянии, в котором он пребывал, и в тех обстоятельствах, в которых очутился, если мерить мерками обычного житейского здравого смысла, то должен был самопроизвольно погибнуть, по крайней мере, где-то в середине 1915 г. Однако ничего подобного не произошло. И в феврале 1917 г. он исчез не сам по себе, а в результате революции, длившейся неделю, и если бы ее не было, продолжал бы жить и дальше.
Это не только конкретно-историческая, но и теоретическая истина, имеющая принципиальное значение, суть которой состоит в том, что любой политический режим, включая и абсолютизмы, обладает, если так можно выразиться, иммунитетом против саморазрушаемости. Объяснение этому явлению надо искать в том, что современное общество не может жить вне государства, если под этим разуметь жестко организованную, могущественную и всестороннюю управляющую обществом систему, без функционирования которой не может отправляться производственная и всякая иная деятельность общества, парализуется инфраструктура, возникает угроза наступления полного хаоса. В силу этого, как бы плохо машина управления ни работала, в ней заложены возможности частичной рецессии, обновления и укрепления ее отдельных звеньев вплоть до самых ответственных. Эта рецессия не снимает вопроса об исторической обреченности и изжитости режима, но она вполне может обеспечить какое-то продление его жизни.
Поэтому вполне реальна ситуация, когда обреченный, казалось, строй на какое-то время снова выходит из кризиса или облегчает его. Скажем, если бы Февральская революция задержалась на несколько месяцев, а ее опередило успешное весеннее наступление, положение могло бы сильно измениться в пользу контрреволюции вообще, царизма в частности(14). На базе этой победы он вполне мог бы и до некоторой степени оздоровить себя, убрав, скажем, протопоповых и заменив их кривошеиными, особенно если бы одновременно вызрел и совершился дворцовый переворот, что также было вполне возможно. К этому надо добавить угрозу пропуска наиболее благоприятного момента для революционного натиска со стороны революционных сил, момента, представляющего собой сложный комплекс одновременного совпадения ряда объективных и субъективных факторов, крайне невыгодных для режима и, наоборот, максимально благоприятных для его противников. Наступление вновь такого момента, как показывает исторический опыт, может затянуться на неопределенно долгое время, что также дает возможность вчера еще дышавшему на ладан режиму перевести дух и перегруппировать силы.
В этой связи необходимо остановиться на тезисе о достаточности, подлинности Февральской революции и якобы ненужности и даже антиреволюционности революции Октябрьской – тезисе, являвшемся главной и общей идеей кадетов, эсеров и меньшевиков, из которой они исходили во всех своих послеоктябрьских писаниях и оценках. Конечная суть их сводилась к весьма простой формуле: Февральская революция–добро, Октябрьская – зло. Но даже Маклаков, вечный оппонент Милюкова справа, считавший ненужной не только Октябрьскую, но и Февральскую революцию, воспринял эту идею весьма иронически, утверждая, конечно, по-своему, что Октябрьская революция была результатом не злой воли большевиков, а исторической закономерностью.
“В стране, столь насыщенной застарелой злобой, социальной враждой, незабытыми старыми счетами мужика и помещика, народа и барина, в стране, политически и культурно отсталой, – писал он,– падение исторической власти, насильственное разрушение привычных государственных рамок и сдержек не могли не перевернуть общество до основания, не унести с собой всей старой России. Это было величайшей опасностью, но революционеры ее не боялись”. И далее: “Без Октября дело пошло бы иначе, шаблонным порядком; связь с прошлым не была бы вовсе порвана. Несмотря на революцию, прошлое, хотя не сразу, пробилось бы даже через четыреххвостку. Не будь Октября, Февраль мог остаться сотрясением на поверхности”. В конечном итоге он вызвал бы и подготовил реакцию. “И если бы эта реакция восстановила порядок, то преходящие беды Февраля скоро забылись бы, потомки могли бы действительно смотреть на Февраль как на начало лучшей эпохи. В России остались бы прежние классы, остался бы прежний социальный строй, могла бы быть парламентарная монархия или республика”(15).
Приведенное высказывание является блестящим подтверждением правильности курса большевистской партии на социалистическую революцию, ибо, как они утверждали, и с чем позже согласился Маклаков, остановиться на буржуазно-демократическом этапе революции означало на деле вернуться со временам к прежнему, к реставрации монархии, пусть чуточку подновленной, но неизменной в своей главной сути. Без Октября был бы ликвидирован и Февраль – вот ответ на вопрос, какая из двух революций была “настоящей”. Маклаков великолепно подтверждает также исключительную важность мысли В. И. Ленина о том, что революция, если она действительно хочет победить, должна зайти несколько дальше тех задач, которые она призвана осуществить.
Сравнительная легкость, с какой был свергнут царизм, в свете всего сказанного говорит не о саморазрушении, не о восьмидневном “чуде”, как утверждал Милюков, а о том, что В. И. Ленин характеризовал как отличную отрепетированность революции, достигнутую в ходе революции 1905–1907 гг. и последующих классовых битв. “Эта восьмидневная революция, – писал он,- была, если позволительно так метафорически выразиться, “разыграна” точно после десятка главных и второстепенных репетиций; “актеры” знали друг друга, свои роли, места, свою обстановку вдоль и поперек, насквозь, до всякого сколько-нибудь значительного оттенка политических направлений и приемов действия”(16). Да, “актеры” действительно очень хорошо знали друг друга. Контрреволюция отдавала себе полный отчет, какая революция ожидает страну, если она проиграет, и контрреволюция боролась до последнего, даже призрачного шанса. Но проиграла. Революция, народ оказались сильнее. История рано или поздно вершит свой приговор.