Содержание процесса обучения раскрывается в записке довольно расплывчато. Известно, что сам Пушкин в Лицее учился неважно. Классные часы просто отсиживал, а большая часть свободного времени у него уже тогда уходила на сочинение стихов и дружеские пирушки. Только к российской поэзии, французской словесности и фехтованию он относился с видимым почтением. По всем остальным предметам его старание оценивалось, в лучшем случае, "посредственно". Преподаватели и директор смотрели на все это сквозь пальцы: талант растет.
Многие одноклассники поэта постигали науки куда усердней. Среди них - не только будущие министры Российской Империи Модест Корф и Александр Горчаков, но и некоторые декабристы: Кюхельбекер, Пущин. У Кюхельбекера от продолжительных занятий даже испортилось зрение. Он, кстати, тоже занимался сочинительством. Как и лучший друг Пушкина, Антон Дельвиг, издававший журнал "Лицейские мудрецы". Как видим, поэтов в пушкинском классе было предостаточно. Однако читать торжественную оду перед государственной экзаменационной комиссией во главе с министром просвещения Разумовским и поэтом Державиным доверили все-таки Пушкину. Министр аплодировал. Державин прослезился, публично признав за юношей высокое поэтическое дарование.
Одним словом, ни преподаватели, ни государственные чиновники благословенной александровской поры не видели в художественном творчестве учащихся ничего дурного, и ни ограничивать, ни специально контролировать его не пытались. А ведь Пушкин писал в лицейские годы не только "Воспоминания в Царском Селе", но и религиозные пародии, и эпиграммы на государя. Какую же оценку собственной юности представляет поэт на рассмотрение нового самодержца?
"Во всех почти училищах дети занимаются литературою, составляют общества, даже печатают сочинения свои в светских журналах. Все это отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные" (с.47).
Что это: ядовитая насмешка над собственной юностью? Позднее сожаление о собственном упущенном для учебы времени? Или же твердое убеждение, основа для той системы образования, в которой поэт хотел бы видеть воспитанными своих детей? Во всяком случае, нельзя обходить это высказывание Пушкина, представляя его чем-то вроде вынужденной лести III-му отделению, или попыткой оправдать перед Николаем I свое прошлое вольнодумство, ссылками на "плохое воспитание". Тем более что эта мысль встречается в записке не один раз.
Говоря о кадетских корпусах, находящихся "в самом гнусном запущении", Пушкин буквально требует "обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками" (с.46). Предлагая государственной системе образования "уничтожение телесных наказаний", поэт одновременно требует за найденную "похабную рукопись положить тягчайшее наказание" (интересно, какую кару он мог бы определить себе за скабрезную поэму "Монах", написанную в 13 лет?), "за возмутительную - исключение из училища" (с.46)! Правда, Пушкин немедленно оговаривается, что за всеми этими репрессиями не должно последовать гонений по службе. "Наказывать юношу или взрослого человека за вину отрока есть дело ужасное и, к несчастью, слишком у нас обыкновенное" (с.46).
Здесь виден и прямой намек поэта на собственную судьбу, и его горячая надежда на то, что с приходом нового государя все юношеские политические ошибки Пушкина и его уцелевших опальных друзей будут если не забыты, то, по крайней мере, прощены. Надежда наивная, но, в целом, небезосновательная. Ведь Николай не только возвратил его из ссылки, но и, оставив без последствий все прежние связи с декабристами, освободил от цензуры и сразу же поручил составить важный правительственный проект. К чести императора, надо заметить, что он до самой смерти Пушкина ни словом, ни намеком не возвращал поэта к событиям прежнего царствования.
Однако в отношении всех прочих "государственных преступников" этот принцип действовал с точностью до наоборот. Всякий однажды уличенный или даже заподозренный в крамоле всю последующую жизнь был вынужден оправдываться и демонстрировать правительству свою преданность. Если же однажды оступившийся ценил свою честь и не желал ежеминутно "прислуживаться", он естественным путем пополнял ряды "неблагонадежных". При этом такие убежденные революционеры и атеисты, как Герцен или Бакунин, оказывались в равном положении со свободомыслящим христианином Хомяковым, государственником Тютчевым или просто аполитичным, но болезненно самолюбивым Лермонтовым.
А примирить их с властью было некому. В Древней Руси такого рода конфликты улаживала Церковь, но в начале XIX века ее деятельность была фактически парализована. Монастырская трудовая и мирская книжная традиция подготовки духовенства в предыдущем столетии вырваны с корнем. Место духовных школ и старцев заняли стандартные латинизированные семинарии. "Преобразование семинарий, рассадника нашего духовенства, как дело высшей государственной важности, требует полного особенного рассмотрения" (с.47). Всего одна фраза, а сколько будущих проблем за ней стоит. Кризис семинарского образования породил не только множество равнодушных и безграмотных священников, но и подготовил массовое отступничество лучших сыновей русского духовенства. Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Писарев и так далее... вплоть до Сталина. Пушкин, еще не видя их, предупреждает власти: разночинцы из духовных - это вам не прекраснодушные дворянские революционеры. В своей наследственной пламенной вере в светлое будущее они будут готовы на все и ни с какими жертвами не посчитаются. Исправлять духовные учебные заведения правительство и Синод стали только в 80-х годах XIX века, а ведь можно было начать в конце 20-х.
Критикуя поверхностность александровской школы, Пушкин бросает несколько камней и в огород своего "конкурента" графа Уварова, будущего министра просвещения, заложившего основы классического гимназического образования в России. Уже в 1826 году шестилетнее изучение французского языка кажется ему чрезмерным, а латынь и греческий - непозволительной роскошью для средней государственной школы. (А ведь эти предметы окончательно будут закреплены в гимназии только школьной реформой Дмитрия Толстого в 1870 году!) Одновременно Пушкин обращает внимание на слабое преподавание общественных наук в классической школьной системе. "Преподавание прав, политическая история по новейшей системе Сея и Сисмонди, статистика" - все эти предметы так и не найдут себе места в учебных планах школ вплоть до начала 90-х годов нашего века.
Преподаванию истории поэт отводит особое место. В его годы этот предмет в России только-только приблизился к уровню научной дисциплины. Нравоучительные трактаты XVIII века дышали эмоциями и морализаторством. Сочувствие монархии, сочувствие республике, сочувствие революции выбор был небогат. По мнению Пушкина, ребенку совершенно незачем с самого начала навязывать какую-то определенную точку зрения на события или делать из них односторонние выводы. "История в первые годы учения должна быть голым хронологическим рассказом происшествий, безо всяких нравственных или политических рассуждений" (с.48). Зато в старших классах уже "можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов", зато уж при этом "не хитрить, не искажать" при случае и республиканских рассуждений. Дать учащимся понять, почему республика была возможна и прилична в Древнем Риме и нереальна в России XIX века.
Но для того, чтобы доказать это, мало одних поучений. "Историю русскую должно будет преподавать по Карамзину", чей труд "есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека" (с.48) (кстати, это, пожалуй, единственная общеизвестная пушкинская цитата из записки, обычно ее приводят без указания на источник).
"Россия слишком мало известна русским, сверх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр". Чтобы сказать такое, выпускнику лицея по кличке "Француз" нужно было оставить за плечами почти десять лет скитаний по стране, две ссылки, путешествия, службу в разных ведомствах… Это еще только через двадцать лет вождь славянофилов Алексей Хомяков скажет горько: "Принадлежать народу - значит с полною разумною волею сознавать и любить нравственный и духовный закон, проявлявшийся в его историческом развитии. Мы России не знаем". В двадцатые же годы на подобные высказывания не обращают внимания ни заговорщики, добивающиеся народной свободы, ни власти, эту свободу сдерживающие.
Итог пушкинской записки "О народном воспитании" более витиеват, чем содержателен. Поэт видимо предчувствует, что его не услышат, а если и услышат, то делу просвещения все равно не дадут надлежащего хода. Он сдержанно извиняется за все рассыпанные в тексте дерзости (хотя, заметим, все же не правит его набело) и всеподданнейше просит Его Величество "позволить повергнуть пред ним мысли, касательно предметов более близких и знакомых" (с.49). Вряд ли отзовется Николай. Да, скорее всего, не отзовется.
Отозвался. Как Пушкин через год коротко напишет Вульфу: "Мне вымыли голову". Бенкендорфу поручено было передать поэту, что принятое им правило, "будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия" (с.660). Просвещению "неопытному, безнравственному и бесполезному" в записке нужно было предпочесть не зрелое, нравственное и полезное, но "прилежное служение и усердие" (с.661). Одним словом, неправильный у сочинителя фундамент для государственного здания. Слишком зыбкий, гарнизонный устав надежнее. "Впрочем, рассуждения ваши заключают в себе много полезных истин", спешит оговориться вслед за императором его подчиненный.