Усачев А. С.
В последнее десятилетие отечественная историческая наука претерпела ряд существенных изменений, которые позволяют говорить об усилении тенденций к глубинной трансформации российской историографии. В 1990-е годы историческое знание в России утрачивает ряд присущих советской традиции черт - значительной степени идеологизации гуманитарного знания, примата материалистического миропонимания в историческом исследовании, господствующее положение формационного подхода и т. д. Данные изменения нередко трактуются как кризис советской историографии, познавательный потенциал которой и ее научный статус скептики склонны ставить под сомнение[1]. Это в свою очередь ставит проблему изучения познавательных возможностей традиции, господствующей в отечественной исторической науке большей части XX в., - советской.
Решение поставленной проблемы может быть достигнуто посредством изучения освещения в советской историографии исторической темы, которая также рассматривалась в предшествующей ей традиции - дореволюционной и последующей - современной. Среди подобных тем можно выделить проблему восприятия фигуры носителя верховной власти в средневековой Руси, изучением которой отмечены основные традиции отечественной исторической науки.
Транслируемое В. Н. Татищевым, М. М. Щербатовым и особенно Н. М. Карамзиным представление о монархическом государстве как о «палладиуме» русской истории, уходящее своими истоками еще к эпистолярному наследию Грозного, в модернизированном виде прошло через всю российскую историографию XIX в. Особое звучание тезис о неизбежности развития России по пути укрепления монархической государственности получил в работах представителей историко-юридической школы, прежде всего ее старшего поколения - К. Д. Кавелина, С. М. Соловьева и Б. Н. Чичерина[2]. Это обуславливалось усвоением отечественной историографией представления о неизбежности прогресса сначала в гегельянской, а затем позитивистской трактовке, помещенного в социально-политическую плоскость.
На этой основе и велось изучение фигуры носителя верховной власти на средневековой Руси. Царь, как правило, рассматривался в системе его взаимоотношений с боярством, которое изображалось скорее как окружение монарха, нежели как особая социальная группа[3]. При этом подчеркивался прогрессивный характер самодержавных устремлений московских государей (особенно Ивана III, Василия III и Ивана IV), направленных против осколка родового быта - косного боярства (особенно в трудах представителей старшего поколения историко-юридической школы). Впрочем, борьба с боярством нередко представлялась и как борьба против лиц, а не против порядка[4], что было закономерно в русле представления о боярстве как об окружении государя.
В советской исторической науке в трактовке роли царя в средневековой Руси произошли существенные изменения. Достигнуто это было прежде всего посредством помещения изучения в иной контекст - социально-экономический. Смещение акцентов, в числе причин которого были и соображения идеологического порядка, значительно трансформировало проблемное поле отечественной медиевистики, поставив ранее не поднимаемые или слабо освещаемые в историографии вопросы. Самое пристальное внимание стало уделяться связи между социально-экономическими интересами представителей определенных социальных групп и их деятельностью. Более того, эта связь была возведена в абсолют, превратившись в единственно возможную мотивацию деятельности средневекового человека. Как же это выглядело в конкретных исторических исследованиях?
Представление об оппозиционной сущности взаимоотношений государя и боярства, привлекательное для понимания истории в русле борьбы противоположностей, было позаимствовано советской историографией, которая, однако, наполнила его новым содержанием. Царь на Руси теперь стал рассматриваться не как самоценная фигура, отражающая лишь собственные интересы, а прежде всего как защитник интересов определенных социальных групп. Понятно, что при этом внеклассовая теория самодержавия, разрабатываемая дореволюционной историографией, стала объектом самой резкой критики[5].
Огромную роль для изучения царя в средневековой Руси сыграло обусловленное в значительной мере политическими причинами усвоение теории пяти формаций, каждая из которых обладала четко очерченным набором экономических, социально-политических и культурных характеристик. Помещение отечественного историографического полотна в пятичленную периодизацию мировой истории, предпринятое в 20-30-е годы, сообщило данной традиции в восприятии царской власти на Руси дополнительный колорит. Так, периоду позднего феодализма, в который был помещен интересующий нас XVI в., в марксистском прочтении мировой истории должна была соответствовать особая форма верховной власти - абсолютизм. Как отмечал В. В. Мавродин, «образование сильного государства в условиях того времени возможно было лишь как создание государства со складывающейся самодержавной властью во главе»[6]. Понятно, что все факторы, способные, как казалось, затормозить и поколебать торжество абсолютной монархии в России, были помещены в разряд реакционных. Неудивительно поэтому, что верхний этаж московской аристократии, обретшей классовые черты, в отличие от дореволюционной трактовки ее как окружения монарха, был помещен в ряд тормозящих поступательное развитие факторов. Так, для историографии 1940 - начала 50-х г. характерно следующее определение боярства: «Бояре-княжата в своих вотчинах чувствовали еще себя по-прежнему удельными князьями, неограниченными владыками. Воротынские, Одоевские, Шуйские и др. были в своих уделах и велия отчины под собой имели. В вотчинах бояр-княжат жила многочисленная дворня, слуги, стояли укрепленные острожки, собирались целые рати. Носители традиций феодальной раздробленности - бояре-княжата препятствовали усилению самодержавной власти и централизации государства»[7].
В русле данной традиции следует признать классическим определение одного из крупнейших бояр эпохи: «Князю Ивану Федоровичу Мстиславскому, кроме Юхотской волости, принадлежало на юге два укрепленных города: Городенск на реке Веневе и Епифань с уездами. Это было целое небольшое государство. В одном Веневском стане Веневского уезда у Мстиславского было 524 крестьянских двора, около 10 тыс. гектаров пашни, не считая леса и сенокосов и деревень в других станах. В Епифанском уезде ему принадлежало более 30 тыс. гектаров пашни; в стрелецкой и казачьей слободах в городе Епифани было около 1000 дворов, в которых жили казаки и стрельцы, состоявшие на жаловании у князя Мстиславского. В двух своих городах он содержал на свой счет сильный гарнизон в несколько сот стрельцов и казаков; значительное число его людей служило ему с земли, т. е. за поместья. На него была возложена оборона южных границ»[8].
Понятно, что подобный подход к изучению роли знати в процессе складывания централизованного государства наложил свой отпечаток на рассматриваемую познавательную конструкцию, основы которой советская историографическая традиция во многом унаследовала от предшествующей. Обрисовывая почти трагическую участь московских князей в окружении непокорных и заносчивых бояр[9], представители рассматриваемой историографической традиции обращали внимание на необходимость самого энергичного противодействия сложившемуся (согласно представителям советской историографии) положению вещей.
Особое влияние на складывание данной историографической традиции оказало мнение И. В. Сталина о терроре, проводимом Иваном Грозным: «Царь Иван был великий и мудрый правитель Иван Грозный был очень жестоким. Показывать, что он был жестоким, можно, но нужно показать, почему необходимо быть жестоким. Одна из ошибок Ивана Грозного состояла в том, что он не дорезал пять крупных феодальных семейств. Если он эти пять боярских семей уничтожил бы, то вообще не было бы Смутного времени». Определение «Ивана Грозного как прогрессивной силы своего времени и опричнины как его целесообразного инструмента»[10], данное столь авторитетной (и не только в историографических кругах) фигурой во многом предопределило характер традиции изучения царской власти на средневековой Руси в советской исторической науке.
Одна из первых в советской историографии характеристик московских великих князей принадлежит Р. Ю. Випперу. Так, определяя Ивана III, заложившего основы Московского государства XVI в., как истинно великого правителя, автор помещает в один ряд с ним (по крайней мере, по широте замыслов и стремлений) его знаменитого внука. Грозный под пером В. Ю. Виппера обретает очертания вполне достойного продолжателя дела московских князей[11], которому, правда, не всегда везло:
«Его вина и несчастье состояло в том, что, поставивши громадную цель превращения полуазиатской Москвы в европейскую державу, он не мог вовремя остановиться перед все возрастающим врагом, что он растратил и бросил в бездну истребления одну из величайших империй мировой истории. Опять-таки оправданием или объяснением этой невольной трагедии может служить его личная судьба: так же, как он быстро исчерпал средства своей державы, он вымотал и свой могучий организм, истратил свои таланты, свою нервную энергию»[12].
Неудачам Грозного в немалой степени способствовало и то, что «в Московском государстве высшие слои военно-служилого класса, соблазняемые примером соседей, были не прочь составить оппозицию монархии и ограничить ее в свою пользу»[13]. Ставя в центр рассмотрения внешнеполитические аспекты московской политики, внутриполитические мероприятия Грозного автор склонен объяснять стремлением к удовлетворению прежде всего оборонных нужд страны - «власть организует все силы общества для войны ». Неудивительно поэтому, что и опричнина, рассматриваемая как прямое продолжение реформы 1550 г., трактуется как способ мобилизации служилого сословия в условиях напряженной внешнеполитической ситуации[14].