Домовой всегда живет в доме, его присутствие сказывается во всем, но он невидим. Считалось, что глядеть на него ни в коем случае нельзя – можно ослепнуть или вовсе умереть. Впрочем, в иные дни домового увидеть было можно, но для этого приходилось прибегать к особым ухищрениям: например, в пасхальную ночь надеть на себя хомут, или положить борону зубьями вниз, или спрятаться в конюшне.
Обитатели дома хоть и не видят домового, но постоянно слышат ночами то тихий плач, то глухие стоны, слышат, как домовой расхаживает по дому, топает, стучит, хлопает дверьми, гремит утварью, заводит какую – то возню. По утрам можно обнаружить следы его ночных забав: мебель передвинута, вещи сброшены на пол, посуда с остатками ужина переставлена на другое место.
Семья, перебираясь в новый дом, должна была взять с собою и своего домового. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы в новом жилище оказался другой домовой, т.к. от него, кроме беды, ничего ждать не приходилось. Чтобы предохранить себя от чужого, над воротами втыкали ветку чертополоха.
Хозяева, покидая прежний дом, кланялись на четыре угла и приговаривали: «Хозяйнушко - господин, пойдем в новый дом, на богатый двор, на житье - бытье, на богатство». Приглашали и семью домового на новое место: «Домовой, пойдем со мной, веди и домовиху - госпожу – как умею, попрошу». Некоторые поступали иначе: домового завязывали в мешок и таким образом переносили в новый дом.
Хлевник
Власть домового распространялась на весь крестьянский двор со множеством хозяйственных построек. Но часть его обязанностей за пределами собственно жилого дома исполняли специальные духи. Один из них – хлевник. Говорили, что он «на одно лицо» с домовым, у него те же привычки и тот же характер. В дом хлевник не вхож, и летом и зимой обитает он в заднем углу хлева (либо на верхней балке, на курином шестке). Главная его забота – лошади и коровы. С овцами хлевник имеет дело редко, а с козами, свиньями – и вовсе никогда. Хлевник сопровождает скотину в поле, чистит и холит ее, заплетает лошадям гривы и хвосты, поит их, вообще – не дает в обиду.
Но он же может быть и виновником всех бед, сваливающихся на скотину: вдруг вздумает гонять лошадь по конюшне, отчего она худеет и слабеет, может лишить корову молока.
Чтобы избавиться от козней хлевника, вешали над входом в конюшню чучело сороки, сплетали особый кнут из конопли с несколькими узлами, в новолуние ставили перед воротами хлева жаровню с осиновыми углями и заставляли скотину переступать через горячую жаровню. При этом произносили заклинания, в которых просили святого Юрия отогнать хлевника в лес. Возможно, что Юрий здесь играл роль древнерусского бога Волоса, покровителя скота.
Овинник
В комплексе крестьянских хозяйственных построек был овин: он предназначался для сушки хлебных колосьев в снопах. К овину примыкало гумно, где снопы хранили и после сушки молотили.
Центральное место в овине занимала большая печь. Она стояла в яме или на уровне земли, а над нею закреплялось садило для снопов. Огонь в печи овина не просто просушивал зерно для молотьбы. По понятиям земледельца, он обладал еще и таинственной силой, с ним надо было обращаться как с одушевленным существом. Овин с его огнем – место не простое, наделенное чудесными свойствами. Он имел и отдельного, своего хозяина – овинника (у белорусов – евника). Хотя в письменных древнерусских источниках он не упоминается, нет сомнений, что восточные славяне знали и поклонялись овиннику.
Считалось, что овинник живет на печи или под печью, в том месте, где разводили огонь, на сушильных жердях, под садилом. Он почти не покидает овин, разве только ночами выходит на гумно, подметает ток, даже сам молотит и веет зерно.
Овинник – существо демоническое: весь черный, лохматый, выглядит стариком; его и зовут иногда дедушкой. Глаза его горят как угли. Рассказывали также, что он бывает похож на огромного кота, способен принимать вид медведя или барана.
Овинник следил, чтобы снопы клали в порядке: строго наблюдал за тем, чтобы овин протапливали когда полагается, в срок; не позволял топить в так называемые именинные дни (овин должен время от времени отдыхать); не разрешал сушить снопы при сильном ветре, оберегая овин от пожаров.
Погребальный обряд восточных славян
Самыми массовыми памятниками древнерусской культуры IX – XI вв. были курганы: в самом большом древнерусском некрополе в Гнездове под Смоленском насчитывалось до 4 тыс. насыпей, тысяча курганов были насыпаны под Киевом и Черниговом (многие из них были снивелированы еще в древности, в результате роста городской территории), возле Тимерева и других погостов Верхнего Поволжья; огромные насыпи – сопки – возводились на Новгородчине и т.д. Уже те физические усилия, которые затрачивало древнерусское общество на сооружение курганов – памятники – предкам, свидетельствует о важности тех проблем, которые были связаны со смертью сородича (особенно вождя, воеводы или князя). Само по себе сооружение надгробного памятника во всяком обществе было залогом связи поколений и, стало быть, единства этого общества – общности предков и потомков. Однако реконструкция конкретных представлений о смерти и посмертной судьбе, свойственных славянской дохристианской культуре, предельно затруднена.
Славянская языческая погребальная обрядность второй половины I тысячелетия н.э. можно считать явлением парадоксальным: ее характерными (с точки зрения археологии) признаками являются, как указывал еще Л. Нидерле, отсутствие явно выраженных характерных признаков. Погребальный обряд славян сохранил традицию полей погребений раннего железного века, «усугубленную нивелирующим влияниям позднеримской провинциальной культуры»: остатки трупосожжений, совершенных преимущественно на стороне, захоранивались на бескурганных могильниках или под небольшими полусферическими насыпями в ямках, реже в урнах, практически без сопровождающего инвентаря. В сравнении с соседними народами – тюркскими, германскими, балтскими и финно-угорскими – славянский погребальный обряд выглядит бедным. Это обстоятельство, однако, не должно давать оснований для прямолинейных социологических выводов о неразвитости у славян социальной дифференциации. «Бедность» и «богатство» характеризуют в данном случае не прямо социальную действительность, а погребальный культ, традицию, а не просто реальность: к примеру, отсутствие оружия в славянских погребениях свидетельствует об отсутствии традиции оставлять оружие с умершим, но, конечно, не об отсутствии вооружения у славян.
Итак, главным источником для реконструкции реальной социальной жизни славян накануне сложения государственности является не погребальный обряд, представляющий собой «кривое зеркало», а данные письменных источников, свидетельствующие о наличии имущественной дифференциации у славян ко второй половине I тысячелетия н.э.
Эту специфику погребального обряда как источника для социологической реконструкции, необходимо учитывать и при анализе погребальных древностей соседних народов – в том числе балтских и финно-угорских.
У этих народов, особенно в Литве и Поволжье (мордва, мурома), наличие социальной дифференциации, в том числе воинских погребений, прослеживается по погребальным памятникам на протяжении почти всего I тысячелетия н.э. На этом основании делались выводы чуть ли не о процессах классобразования и феодализации у балтов и финнов, хотя в действительности погребальные почести родоплеменной знати были наибольшими в последний период первобытнообщинного строя. Соседи славян – балты и финны – не превосходили их, а скорее отставали от славян по уровню социального развития.
«Бедность» инвентаря остается дифференциальным признаком славянских погребений вплоть до X в. (до конца языческого периода), что наглядно проявляется, в частности, когда в одних и тех же некрополях встречаются славянские и «богатые» скандинавские курганы. При этом богатство и бедность инвентаря также не является надежным показателем социального ранга погребенного без учета иных признаков – размеров кургана, количества жертвоприношений и т.п. Недавние исследования в Гнездове показали, что малоинвентарные кремации содержали кости принесенных в жертву животных – коня, собаки и птицы; эта иерархия жертв характеризует, скорее, ритуал социальных верхов, чем бедных низов, во всяком случае, примыкает к жертвенному комплексу дружинных курганов (с набором вооружения, богатым инвентарем и т.п.).
Разумеется, проблемы как этнической, так и социальной интеграции погребальных памятников должны решаться конкретно, с учетом места погребального памятника в могильнике, могильника – в культурном ареале и т.д. Сам по себе обычай трупосожжения (и вообще погребения) с конем свойствен всем соседям славян, включая финнов, тюрков, «находников» - скандинавов, не говоря уже о классическом примере балтов, у которых погребения с конем известны с начала н.э. Обычай сожжения коня вместе с хозяином известен и культуре Смоленских длинных курганов, приписываемой кривичам, но развивающейся в традициях восточнобалтийской культуры.
Так или иначе, судя по тому, что кости лошади и собаки обнаружены и в безурновых кремациях середины I тысячелетия н.э. в Подесенье, традиция сожжения с жертвенным животным может быть признана достаточно архаичной, даже балто-славянской. (во всяком случае, для древностей первой половины – середины I тысячелетия н.э. различение славянской и балтийской традиций проблематично).