Рспространение интереса к античности, к внешней мудрости заражает церковное сознание, искажает его. Это выражается, с одной стороны, в уродливой форме использования лжепророчеств, с другой стороны — в смешении естественного разума философов с разумом Отцов Церкви, как мы видели в Грамоте трех Патриархов, в их аргументации об искусстве, а также и в собственно богословской области, как, например, у латинника и сторонника нового искусства Симеона Полоцкого: в своей книге «Венец веры», которую Патриарх Иоаким называл «венком из бодливого терния, на Западе прозябшего»1, Симеон, наряду с Отцами Церкви, ссылается на целый ряд языческих писателей. Такое обращение к языческой античности вызывает порицания и осуждение. Так, киевский митрополит Исаия, свергнутый Петром Могилой, пишет: «Ин есть разум мира сего, ин же духовен. Духовнаго бо разума от Пресвятаго Духа учишася вси святии и просветишася яко солнце в мире. Днесь же не от Духа Свята, но от Аристотеля, Цицерона, Платона и прочих языческих любомудрцев разума учатся. Сего ради до конца ослепоша лжею и прельстишася от пути праваго в разуме»2
В XVII столетии на Руси снижение духовной жизни проявляется порой в крайне уродливых явлениях также в области обряда и благочиния. В богослужении господствует многогласие (то есть совершение богослужения одновременно не только в два или три, но даже и в пять или шесть голосов, что превращало его в какофонию), и хомония (то есть вставки в слова при пении гласных звуков и целых слогов, хабув и ананаек, приводивших к полному искажению текста). «Слушая подобную бессмыслицу, не допускавшие критической мысли в религиозных вопросах видели здесь какой-то скрытый от их понимания, таинственный смысл»3. Совершенно так же видели они таинственный смысл в фантазиях иконописцев на темы богослужебных текстов, псалмов и т.д. Характерно при этом, что всякая попытка восстановления нормы и исправления даже самых очевидных недостатков наталкивалась на противодействие и с легкостью именовалась ересью. И тем более удивительно, что наряду с отмеченными уродливыми явлениями иконопись XVII века (конечно, помимо нового направления и искажений) в своей массе не только держится еще на достаточно высоком духовном и художественном уровне, о чем свидетельствуют дошедшие до нас памятники, но и является наиболее здоровым элементом в богослужебной жизни русской Церкви.
Общий упадок духовной жизни в Православии привел к тому, что перед натиском западных исповеданий оно оказалось безоружным. Ни перед Западом в его внутренней борьбе (кризис XVI—XVII веков), ни в своей собственной жизни, перед стоявшими в ней проблемами Православие не смогло раскрыть своего жизненного и творческого значения. В своем противодействии западным исповеданиям православные богословы боролись как бы вслепую, прибегая в противодействии римокатоличеству к протестантским аргументам, в борьбе с протестантством — к римокатолическим. Это не значит, что изменилось само Православие. Была парализована богословская мысль, но духовная жизнь продолжалась. Церковь не пошла по пути изменения своего вероучения и не приняла лжедогматов. «Как ни низко падал в Православии по историческим обстоятельствам уровень богословской образованности и как ни проникали в ее среду инославные влияния, Православная Кафолическая Церковь в основе своей хранила веру Вселенских Соборов и Святых Отцов»1. Но если Церковь сохранила свою независимость от римокатоличества и протестантства, то православное богословие и православное искусство эту независимость потеряли. При этом в искусстве зависимость выразилась в форме более сильной и более затяжной, а потому и более чреватой последствиями. Такое положение надолго привьет православному искусству своеобразный комплекс приниженности по отношению к искусству западному, надолго оторвет его от своего живого творческого наследия.
Новое направление в искусстве изменяет понимание образа, изменяет его содержание, отрывает православный образ от его прямого и непосредственного назначения; оно, естественно, изменяет и самосознание художника.
В традиционном церковном образе содержание и форма обуславливаются содержанием его первообраза, качественно отличным от настоящего греховного состояния человека, его причастием божественной жизни, его святостью. В православном церковном искусстве человек — главная и единственная тема; ни одно искусство не уделяет ему столько внимания, не ставит его на такую высоту, на какую ставит его икона. Все изображаемое на иконе соотносится с человеком — пейзаж, животные, растения... В иерархии бытия он занимает главенствующее положение: он — центр мироздания, и окружающий его мир передается в том состоянии, какое сообщается ему святостью человека. Теперь же художник нового направления видит свою задачу в том, чтобы изобразить святого так же, как и не святого.
Тело человека, его эмоциональный мир как будто не подлежит освящению. Все, что относится к природе человека, равно как и все, что окружает его, изображается уже непричастным к духовному освящению, преображению. Человек остается главной темой изображения, но уже в его теперешнем, не преображенном состоянии. Этот «образ человека, при его внутренней незначительности, оказывается затерянным среди обилия вещей, животных, растений. Он становится всего лишь частью большого, шумного мира, но ему не под силу занять в нем господствующее положение»1. Он входит в среду прочей видимой твари, теряет свое над ней господство. Иерархия бытия нарушается.
2.2 Знание как проблема русской культуры: новые книжные тексты и деформация древнерусского контекста
Осознание властями необходимости развивать в собственном государстве образование, а следовательно грамматические и другие науки породило новое отношение к книге и ее содержанию. Церковный раскол отразил распутье русской книжной культуры. Дальнейшее существование книги определялось двумя возможными движениями: или вслед Аввакуму, презирая «внешнюю мудрость» и читая «почасту», исправлять себя по Божьей премудрости, заключенной в Писании и иных очень малочисленных книгах1, или предполагая, что разум человека способен к научению помимо Божественных книг, обучаться прежде всего языкам, а затем и иным наукам, о чем, как мы видели, мечтал А.Курбский столетием ранее, сбежав в Литовские земли.
Аввакум в «Книге толкований» именно так заостряет проблему, приводя комментарии на высказывание: «Взыщите премудрости, да живи будете» из Книги Премудростей Соломона. Противники Аввакума, на его взгляд немцы, сторонники «латинской» мудрости, видят в этом «взыскании» путь к образованию разума, научению его, только тем и будет жив человек. Аввакум же обвиняет в главном и основном незнании: их сторонник митрополит Павел, знаток латыни и польского, «не знает Писания, дурак, ни малехонько!». По Аввакуму премудрость есть только Божья: «любы, милость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание, вся сия исправляти в ведении и разуме духовнем, и не примешивати блудень и похотей внешних к духовному жительству"2. Именно к этим проявлениям Божьей премудрости должен приобщаться человек. Итак, русские книжники второй половины ХVII в. разделились на два враждующих лагеря: «Для традиционалиста Аввакума «премудрость» - это нравственное совершенство, а для его оппонетов - некий интеллектуальный феномен, «наука» знание как таковое... Для Авваума книга - духовный наставник, а для новаторов - ученый собеседник»1.
Заложенная новаторами программа секуляризации человеческого разума вместе с тем на ранних этапах вовсе не предполагала отказа от богословия. Но это богословие, основывалось на новых принципах. Пожалуй лучше всего их можно обнаружить в характерной для «мудрствующих», по определению Авваума, книге «Псалтирь рифмотворная» Симеона Полоцкого, вышедшей в специально устроенной для автора Верхней (дворцовой) типографии. В посвящении своего труда царю Федору Алексеевичу автор заявляет о необходимости перелагать Псалмы рифмами для лучшего их пения и понимания, что уже сделано в других языках для удобства:
И разумъ сокровенный спону содеваетъ,
Чтый бо ли поющъ псалмы, со трудом той знает.
Тем во инехъ языцехъ в метры преведени,
Разумети и пети удобь устроени2.
Разум у Симеона Полоцкого и его последователей ни в коем случае не отделен от Божественных проповедей, но и новизна провозглашается смело и определенно: разные слова и рифмы лишь позволяют глубже понять «само сущее»:
Темъ не дивися, видя ино слов-
Разумъ единъ есть, речение ново
Светлости ради ли за нужду меры,
Толкъ отверзаетъ сих сокровищъ двери3
Критическое отношение к своим противникам было свойственно не только протопопу. Неприятие позиции староверов Симеон Полоцкий заявляет в обращении к «благочестивому читателю» своей Псалтыри. Не нужно быть «общником» раскольнику, «всю мудрость в себе заключенну мнящым», являясь на самом деле «пребезумным сущымъ». Кто же читатель, которого желает видеть Симеон? Это - «не словъ ловитель, но ума искатель», который может извлечь пользу из чтения Псалтири - «прилежно разсуждати требе».
Для понимания судьбы древнерусской книжности после никоновских реформ важно уяснить расстановку сил. Мы уже видели сколь долго и безуспешно взывал Аввакум к царю Алексею Михайловичу, к нему же обращался поп Лазарь, «Ответ православных» дьякона Федора, подписанный всеми пустозерскими узниками, прежде всего обращен к властям. Совершенно ясно, что Алексей Михайлович, как и его преемник, выбрали иной путь книжной России. Несмотря на критиков Полоцкого1, стоит помнить, что именно Симеон был приглашен в качестве учителя к царевым детям, именно Симеону было поручено писать послесоборное обличение раскольников трактат «Жезл правления», именно для Симеона была устроена специальная дворцовая типография и, наконец, именно Симеон оставил после себя не только громадную библиотеку с книгами разных авторов на нескольких языках, но и собственное огромное литературно-поэтическое наследие, написанное «нашим славенским в рифмехъ».