Смекни!
smekni.com

А.С. Пушкин. Восхождение к православию (стр. 7 из 10)

Страдания Пушкина по временам переходили меру человеческого терпения, но он переносил их, по свидетельству Вяземского, с «духом бодрости», укрепленный Таинством Тела и Крови Христовых. С этого момента началось его духовное обновление, выразившееся прежде всего в том, что он действительно «хотел умереть христианином», отпустив вину своему убийце. «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть. Прощаю ему и хочу умереть христианином», — сказал он Данзасу.

Утром 28 января, когда ему стало легче, Пушкин приказал позвать жену и детей. «Он на каждого оборачивал глаза, — сообщает тот же Спасский, — клал ему на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал от себя». Плетнев, проведший все утро у его постели, был поражен твердостью его духа. «Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами в первый раз в жизни, находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим».

Больной находил в себе мужество даже утешать свою подавленную горем жену, искавшую подкрепления только в молитве: «Ну, ну, ничего, слава Богу, все хорошо».

«Смерть идет, — сказал он наконец. — Карамзину!» Послали за Екатериной Андреевной Карамзиной.

«Перекрестите меня», — попросил он ее и поцеловал благословляющую руку.

На третий день, 29 января, силы его стали окончательно истощаться, догорал последний елей в сосуде.

«Отходит», — тихо шепнул Даль Арендту. Но мысли его были светлы... Изредка только полудремотное забытье их затуманивало. Раз он подал руку Далю и, подымая ее, проговорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем».

Душа его уже готова была оставить телесный сосуд и устремлялась ввысь. «Кончена жизнь, — сказал умирающий несколько спустя и повторил еще раз внятно и положительно: «Жизнь кончена... Дыхание прекращается». И осенив себя крестным знамением, произнес: «Господи Иисусе Христе». [Прот. И.Чернавин. Пушкин как православный христианин. Прага, 1936, с. 22).

«Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха, но я его не заметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» — «Кончилось», — ответил Даль. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти».

Так говорил Жуковский, бывший также свидетелем этой удивительной кончины, в известном письме к отцу Пушкина, изображал ее поистине трогательными и умилительными красками. Он обратил особенное внимание на выражение лица почившего, отразившее на себе происшедшее в нем внутреннее духовное преображение в эти последние часы его пребывания на земле.

«Это не был ни сон, ни покой, не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было тоже выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась: что-то похожее на видение, какое-то полное, глубоко удовлетворенное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить, — что видишь, друг?»

Так очищенная и просветленная душа поэта отлетела от своей телесной оболочки, оставив на ней свою печать — печать видений иного, лучшего мира. Смерть запечатлела таинство духовного рождения в новую жизнь, каким окончилось его короткое существование на земле.

При своем закате он, как солнце, стал лучше виден, чем при своем восходе и в течение остальной жизни. «Великий духовный и политический переворот нашей планеты есть Христианство», — сказал он (в своем отзыве об «Истории русского народа» Полевого). «В этой священной стихии исчез и обновился мир». Это мудрое изречение оправдалось и над ним самим. Возрожденный духовно тою же благодатной стихией, он отошел от земли, как «отходили» до него миллионы русских людей, напутствованных молитвами Церкви: мирно, тихо, спокойно, просто и величественно вместе, благословляя всех примиренным и умиротворенным сердцем.

Всепрощающая любовь и искренняя вера, ярко вспыхнувшая в его сердце на смертном одре, озарили ему путь в вечность, сделав его неумирающим духовным наставником для всех последующих поколений. Нравственный урок, данный им русскому народу на краю могилы, быть может, превосходит все, что оставлено им в назидание потомству в его бессмертных творениях. Христианская кончина стала лучшим оправданием и венцом его славной жизни.

Милосердия надеюсь,

Успокой меня, Творец!

Эти слова, написанные им в предвидении своей смерти, быть может, были и последнею его молитвою в то время, когда душа его отделялась от тела.

Тот, кто возлюбил много, мог надеяться, что ему отпустится много, после того как он принес искреннее раскаяние во всем перед лицом гроба.

«Чудный сон», предваривший его кончину, исполнен был пророческого значения. Бесприютный «Странник», скитавшийся в одиночестве в этом мире, «объятый скорбью великой» и заранее обреченный на смерть, нашел, наконец, «спасенья тесный путь и узкие врата».

Через них он вошел в Царство света, чтобы обрести мир и покой и воочию узреть Первообраз вечной Истины и Красоты, лучи которого он видел еще на земле в минуты высоких духовных озарений своего гениального творчества


4. Оценка личности поэта

Не нужно забывать, что поэт «платит дань своему веку, когда творит для вечной» (Карамзин); не нужно забывать, что в земной деятельности человеческой высшие дары небесные (а ими нескудно наделил Творец нашего поэта) проявляются в бренной человеческой оболочке; что задача нравственной жизни есть постепенное отрешение от всего, что есть в этой оболочке неизменного, чувственного, себялюбивого и жестокого; что в широте натуры лежит возможность и глубокого отклонения от нравственного идеала, но вместе и возможность самого возвышенного ему служения. Великие люди как люди, без сомнения, глубоко иногда падают, но зато и восстают, и каются, и прошлое смывают, заглаждают, и являются опять-таки великими в своем восстании.

Церковь, олицетворяя нравственный закон и нравственный суд, не закрывает глаз на эти падения великих; не скрывает греха Давида, отречения Петра, гонительства Павла, былой греховности Марии Египетской или Евдокии Преподобной; но она внушает нам при воспоминаниях об усопших приводить себе на память лишь общее представление о человеческой слабости и греховности с теплою мольбою о прощении согрешений почившего, с смиренным сознанием собственной греховности и предстоящей всем людям смертной участи.

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу,

Своих царей великих поминают

За их труды, за славу, за добро —

А за грехи, за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.

Только в таком смысле воспоминания об этой последней стороне жизни усопших могут быть полезны и для усопших и для живых. А иное припоминание — с осуждением, с тайным самоуслаждением, со злорадством, с каким бы то ни было нечистым и страстным отношением — это кощунство, более преступное, чем разрывание могил и поругание смертных останков, это осквернение внутреннего духовного мира живых и нарушение вечного покоя мертвых; это, наконец, наглядное свидетельство о невысоком нравственном состоянии самих судей и тех, кто им радостно внимает. Да и полезно ли это кому-нибудь? Нет, — Укажут они

Все недостойное, дикое, злое,

Но не дадут они сил на благое,

Но не научат любить глубоко.

Не справедливее ли слово поэта:

Спящих в могиле виновных теней

Не разбужу я враждою моей?

По меткому выражению одного из великих писателей наших, Пушкин был «всечеловек» (Достоевский); по словам современного Пушкину другого великого писателя, Пушкин удивительно мог переноситься во все века, пережить, понять и художественно изобразить все душевные состояния (Го-
голь). Изображая жизнь во всех ее разнообразных проявлениях, конечно, он отмечал и ее отрицательные стороны; но изобразить их хотя бы и художественно — еще не значит им сочувствовать.

Может быть, однако, с этой стороны он был и виновен; виновен тем, что в его изображении всякая страсть как бы имеет право на законное существование, представлена не в отталкивающем, а иногда как будто в привлекательном виде, не заклеймена огненным обличением. С нравственной точки зрения, это теневая сторона деятельности поэта. Но при всем том он был более всего поэтом не только «положительной стороны русской действительности», по выражению известного критика (Белинского), но и поэтом положительной стороны жизни вообще. Этим он особенно дорог в нашей литературе, вообще не очень богатой положительными талантами, положительными стремлениями; этим он дорог и в воспитании юношества как открывающий ему источник чистого, возвышенного, жизнерадостного и уравновешенного идеализма. И нельзя не признать, что с течением времени это положительное выступает в творчестве нашего поэта все сильнее, все ярче, входит в связь с его возвышенным религиозным настроением и в последние годы его недолгой жизни становится одним из основных мотивов, если только не самым основным, его творчества:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Но Пушкин как личность был нераздельным со своей поэзией; это в нем особенно бросается в глаза; и его глубокой искренности, необыкновенной правдивости не отрицала никакая, даже самая пристрастная и озлобленная критика. Как натура художественная, чуткая, отзывчивая Пушкин мыслил вслух, чувствовал вслух и, так сказать, жил вслух. Его душа — это как бы механизм в хрустальном футляре, всем видный, для всех открытый. И все, что у нас обыкновенно скрыто в глубине духа и не показывается на свет Божий, все движения страстей, все грехи мыслей, — все это, при указанном свойстве поэтической натуры Пушкина, было открыто для наблюдения, и все это у него выливалось в слове. Оттого в первых ранних произведениях поэта мы видим следы его неправильного домашнего и школьного воспитания, отражения окружавшей его легкомысленной жизни, видим иногда нечто несерьезное, нечто нечистое, недостойное, стоящее в противоречии с религиозно-нравственным идеалом. По его собственному признанию, —