Из живописных портретов Ахматовой, наверное, самый известный – тот, что был написан в 1914 г. художником Натаном Альтманом. Георгий Иванов, правда, вспоминал, что сама Ахматова относилась к нему критически.
" – Как вы не похожи сейчас на свой альтмановский портрет!
Она насмешливо пожимает плечами.
– Благодарю вас. Надеюсь, что не похожа.
– Вы так его не любите?
– Как портрет? Еще бы! Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?" (Иванов Г.В. Петербургские зимы. С. 60).
О "Петербургских зимах", да и о самом их авторе Ахматова впоследствии отзывалась очень резко, а воспроизведение прямой речи в мемуарах вообще считала делом "уголовно наказуемым" – понятно: помнить дословно, что и как было сказано тридцать лет назад, как правило, невозможно, а последующие поколения склонны верить мемуаристам, в результате фантазии на тему полузабытых разговоров перекочевывают в серьезные исторические и литературоведческие исследования. Но все же "Петербургским зимам" нельзя отказать в талантливости, а ахматовский стиль шуток воспроизведен весьма правдоподобно.
Из поэтических ее портретов первенство принадлежит мандельштамовскому, 1914 г.:
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.
Здесь переданы характерные черты облика Ахматовой – ее "система жестов" и "печаль". О "системе жестов" (правда, уже более позднего периода) вспоминала Лидия Гинзбург: "Движения, интонации Ахматовой были упорядочены, целенаправленны. Она в высшей степени обладала системой жестов, вообще говоря, не свойственной людям нашего неритуального времени. У других это казалось бы аффектированным, театральным, у Ахматовой в сочетании со всем ее обликом это было гармонично (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминания. – ВА. С. 126).
"Печаль" тоже запоминалась. "Грусть была, действительно, наиболее характерным выражением лица Ахматовой. – писал художник Юрий Анненков. – Даже – когда она улыбалась. И эта чарующая грусть делала лицо ее особенно красивым <…> Печальная красавица, казавшаяся скромной отшельницей, наряженная в модное платье светской прелестницы (Анненков Ю. Дневник моих встреч. – ВА. С. 78).
Говорят: нет хуже той лжи, в которой есть доля правды. То, в чем в 40-е гг. партийный босс Жданов будет беспардонно обвинять уже немолодую, много выстрадавшую и много понявшую женщину – презрительно называя ее "полумонахиней, полублудницей" – то, что в более мягкой форме и с другой интонацией было высказано в 1922 г. Б. Эйхенбаумом, – то же читается и в воспоминаниях Анненкова. Красавица – отшельница – прелестница. Как совместить эти противоречивые оценки?
Отчасти это было общее веяние эпохи – кощунственная потребность в "падшем ангеле". В рассказе Тэффи "Демоническая женщина" дается портрет такой "полумонахини, полублудницы": "Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой "для цианистого кали, который ей непременно привезут в следующий вторник", стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке. <...> Всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то надрыв, не то разрыв, о котором нельзя говорить, которого никто не знает и не должен знать.
– К чему?
У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза.
Кавалеру, провожающему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перьями на шляпе:
– Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее! Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря.
Церковь ночью заперта.
Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но "она" уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф.
– К чему?" (Тэффи. Н.А. Ностальгия. Рассказы. Воспоминания. Л. 1989. С. 117).
В то же время, несмотря на шаржированность образа, порывы раскаяния "демонической женщины" – не только тонкое кокетство. Современницы Ахматовой, будучи воспитаны, как правило, все-таки в православной традиции, даже и подхваченные вихрем новейших веяний моды, в душе сохраняли искорку веры и представление о том, что такое грех – у многих впоследствии, в годы испытаний, в России или в эмиграции, эта теплившаяся вера разгорелась ярким пламенем.
Да, я любила вас, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки,
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий. ("Три стихотворения")
– эти стихи Ахматовой, написанные несколько позже, в 1917 г., обычно приводятся как ее воспоминание о недавнем прошлом "Бродячей собаки". Но в единый цикл с ними входят еще два стихотворения, полные размышлений о природе греха:
Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,
Он постника томит, святителя гнетет
И в полночь майскую над молодой черницей
Кричит истомно раненой орлицей.
А сим распутникам, сим грешницам любезным
Неведомо объятье рук железных. ("Три стихотворения")
Атрибуты православного быта постоянно окружают героиню Ахматовой. Иногда это кажется даже кощунством, хотя сознательного кощунства Ахматова никогда себе не позволяла. Скорее, подспудно ощущаемые в душе уколы совести, материализуясь, принимают у нее вид протертого коврика пред иконой, аналоя, Библии, четок.
На шее мелких четок ряд.
В широкой муфте руки прячу.
Глаза рассеянно глядят
И больше никогда не плачут.
И кажется лицо бледней
От лиловеющего шелка,
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка…
Ну какая же это отшельница? Что же за монахиня молится перед зеркалом? И четки на шее монахини носят разве что на грязных послушаниях, когда заняты руки. Но есть у Ахматовой и другие стихи, относительно которых нельзя не согласиться с мнением друга, поклонника и одного из самых проницательных ее критиков, Н.В. Недоброво: "Можно ли сомневаться в безусловной подлинности религиозного опыта, создавшего стихотворение "Исповедь"" (Недоброво Н.В. Анна Ахматова. – Анна Ахматова . Pro et contra. Т. 1. СПб. 2001):
Умолк простивший мне грехи.
Лиловый сумрак гасит свечи,
И темная епитрахиль
Накрыла голову и плечи.
Не тот ли голос: "Дева, встань…"
Удары сердца чаще, чаще.
Прикосновение сквозь ткань
Руки, рассеянно крестящей.
Полного перерождения не происходит: грех все-таки сильнее ее. Но кому же из людей, живущих церковной жизнью, незнакома такая ситуация? "Кто сам без греха, первый брось в нее камень". Так что не надо осуждать эту "любезную грешницу" – она и так постоянно помнит, что за непобежденный грех придется отвечать. Отсюда, очевидно, и ее печаль, полная тревожных ожиданий. Ожидания в скором будущем сбудутся – и с высоты будущего "печаль" будет вспоминаться ей как веселье.
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей.
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука. А сколько там
Неповинных жизней кончается...
"Книга женской души"
Успешность литературного дебюта Ахматовой удивляла и даже немного смущала ее саму. Родственница Гумилевых, проводившая с ними в Слепневе лето 1912 г., вспоминала: "По утрам мимо дома обычно ехала почта, Николай Степанович бегал ее встречать, колокольчик был слышен издали. К ним в то лето приходило много журналов, и они с Анной Андреевной сразу бросались их просматривать. Помню, однажды я завтракала не во флигеле у родителей, а в большом доме. Николай Гумилев и Анна Ахматова опаздывали. Когда они вошли, Анна Ивановна <мать Гумилева – Т.А.> спросила: "Ну, Коля, что пишут?" Николай торжествующе ответил: "Бранят!" – " А ты, Аня?". Опустив глаза, тихо и как-то смущенно Ахматова ответила: "Хвалят"" (Чернова Е.Б. Воспоминания об Анне Ахматовой. – ВА. С. 45).
…И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь:
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина,
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди, и кричали:
"Она пришла, она пришла сама!"
А я на них глядела с изумленьем
И думала: "Они с ума сошли!"
И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде. Где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.
(Северные элегии. Дополнения. (5) О десятых годах).
Творчество Ахматовой принято делить всего на два периода – ранний (1910 – 1930-е гг.) и поздний (1940 – 1960-е). Непроходимой границы между ними нет, а водоразделом служит вынужденная "пауза": после выхода в свет в 1922 г. ее сборника "Anno Domini MCMXXI" Ахматову не печатали вплоть до конца 30-х гг. Разница между "ранней" и "поздней" Ахматовой видна как на содержательном уровне (ранняя Ахматова – камерный поэт, поздняя испытывает все большее тяготение к общественно-исторической тематике), так и на стилистическом: "для первого <периода – Т.А.> характерна предметность, слово не перестроенное метафорой, но резко преображенное контекстом <…> в поздних стихах Ахматовой господствуют переносные значения, слово в них становится подчеркнуто символическим" (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминаний. – ВА. С. 128). Но разумеется, эти изменения не уничтожили цельности ее стиля. Гинзбург вспоминала также – со слов Ахматовой, как, когда в конце 30-х гг. та подписывала договор с издательством на "Плохо избранные стихотворения" (как она сама называла то, что ей разрешили напечатать), "в издательстве ей, между прочим, сказали: "Поразительно. Здесь есть стихи девятьсот девятого года и двадцать восьмого – вы за это время совсем не изменились". Она ответила: "Если бы я не изменилась с девятьсот девятого года, вы не только не заключили бы со мной договор, но не слыхали бы моей фамилии"" (Там же. С. 138).