Однако спектакль, его создатели явно вышли «за флажки». И разговор об остроактуальных социальных проблемах, и уровень условности художественного языка оказались за пределами регламента, установленного в советском государстве. И потому немедленно развернулись события, которые затем воспроизводились при выпуске Любимовым каждого следующего спектакля. Возникла своего рода модель «приемок» всех постановок режиссера: с объяснениями неправомерности выбора драматурга, с обвинениями в неправильной «расстановке акцентов», с рекомендациями по «художественному совершенствованию», с письмом, уведомлявшим, что больше представлений спектакля не будет, с вызовами в «высокие инстанции», с собраниями, выговорами, а в дальнейшем - и с угрозами отстранить от руководства театром...
Однако на дворе пока еще стояла так называемая политическая «оттепель», хотя и на самом исходе. Сделал свое дело триумфальный успех спектакля. Вмешались в ход событий влиятельные люди, в том числе К. Симонов, написавший статью в поддержку спектакля и его участников, способных, по его мнению, создать новый театр. В конце концов Любимову было предложено возглавить Театр драмы и комедии, располагавшийся на Таганской площади и влачивший тогда жалкое существование. После долгих проволочек разрешили взять в труппу выпускников курса и снять спектакли прежнего репертуара театра.
Через год, 23 апреля 1964 года, спектаклем «Добрый человек из Сезуана» открылся новый театр.
Спектакль поразил и художественным уровнем, и своей новизной. Сценический мир не скрывал, что он сочинен и не представлялся реальностью, пусть и условной. Открытая театральная игра и была здесь единственной реальностью. Актеры не старались уверить, что на сцене реальный Сезуан. И не делали вид, что зрительного зала нет, напротив - постоянно обращались к нему. Даже между собой общались «через зал», глядя зрителю в глаза. Они и говорили, и двигались откровенно «театрально». Спектакль был насыщен танцами, элементами пантомимы, декламацией и песенными эпизодами.
Актер не старался перевоплотиться в персонаж и «раствориться» в нем. Возникал «мерцающий» образ: перед зрителем был то актер, то персонаж, которого он играл. Актер становился наряду с персонажем равноправным героем спектакля. То есть количество героев спектакля по сравнению с пьесой как бы удваивалось. Причем актер, выступая от «собственного» лица, представал перед зрителем не «в чистом виде», не человеком из жизни, он в этот момент также играл - роль актера-художника. Актеры играли азартно, весело и мастерски, от чего получали творческую радость, удовольствие и не скрывали этого. И радость немедленно разделяли зрители.
Удивляются обычно - и справедливо - зрелости любимовской режиссуры, проявившейся в этой, по существу, первой постановке. Но поразительным был и уровень мастерства актеров, особенно если вспомнить о молодости участников спектакля. Подготовка актера сразу стала неотъемлемой составляющей режиссуры Любимова. Этого требовала сложная, в том числе и для исполнения, партитура постановки. По верному замечанию одного из критиков, спектакль был самым технически сложным в театральном контексте того времени. Только задор и энтузиазм, нередко обеспечивающие успех студенческим и молодежным спектаклям, дело решить не могли.
В «Добром человеке из Сезуана» был заявлен и тотальный, действующий на всех уровнях спектакля принцип открытой игры. И относительная автономия сценического мира от литературы. Мира, сочиненного режиссером и отражающего его видение окружающей действительности и его ощущение себя в ней. И свободное обращение с материалом. И склонность извлекать художественные смыслы, соединяя, казалось бы, несоединимое. И, наконец, важнейшее - здесь вполне проявился способ сценического существования актера, в частности, прямое общение с залом и отчетливая и художественно содержательная отделенность актера и персонажа.
Подобно актерам, открыто играла свою «роль» и сценография. Оказавшиеся под рукой у постановщика студенческие столы, как и актеры, были лишены «грима». Они по ходу действия воспринимались зрителем то одним, то другим элементом декорации и одновременно - студенческими столами. И в этом, и в других случаях театр не скрывал ограниченность, простоту и грубость своих средств - эти качества открыто и с юмором обыгрывались. Подобный взгляд театра на самого себя также говорил о его творческой свободе.
Предложенные режиссером высокие критерии, в свете которых представали все обитатели «Сезуана», обнаруживали глубокую гуманистичность его мироощущения. Ведь критерии он искал в художнике-творце - одном из высших проявлений человеческого потенциала.
В этом глубоком и ярком спектакле содержался своеобразный код богатого, сложного, полного трагических коллизий художественного мира, который в дальнейшем был развернут Юрием Любимовым. Мир этот с течением времени последовательно развивался, но основные его черты проявились уже здесь.
В первые годы жизни театра на Таганке значительное место в его репертуаре занимали поэтические представления. По поэзии А.Вознесенского был поставлен спектакль «Антимиры» (1965), по стихам поэтов военного и послевоенного поколений - «Павшие и живые» (1965), по поэзии В. Маяковского - «Послушайте!» (1967). Причем это были не композиции-концерты, а именно драматические спектакли. Сочиняя спектакль, Любимов руководствовался собственными ассоциациями, становился подлинным автором сценического действия, причем в движении от «Антимиров» к «Послушайте!» - все более свободным автором. Режиссер создавал мир, вдохновивший поэтов, каким он виделся ему. Эти спектакли изначально строились не из одних стихов. От спектакля к спектаклю материал становился все более разнородным. В них входили стихи, проза, песни, пантомимы, а в «Послушайте!» - еще и документальный материал. Все это выбирал сам режиссер, руководствуясь собственными ассоциациями.
Если в «Добром человеке из Сезуана» прозвучала тема человек и общество, то в «поэтических представлениях» отчетливо была заявлена тема, связанная с взаимоотношениями художника и общества. Занимая большее или меньшее место, обе темы стали сквозными в творчестве Любимова, хотя с течением времени они усложнялись и уточнялись.
«Я хочу быть понят своей страной» - эта строфа начинала спектакль «Послушайте!», и она же повторялась перед финалом. Круг замыкался. Проблема не только оставалась, она трагически обострялась в конце спектакля, когда один за другим покидали зрительный зал пять актеров, игравших Маяковского. Уходили, как уходил когда-то поэт из зала, вынудившего его уйти.
Первым постановкам Любимова была свойственна резкость красок и своеобразная однотонность. С годами палитра художника становится более широкой. Маяковский в середине 60-х помог режиссеру заявить о своем видении времени. В первой половине 70-х годов, чтобы выразить новую существенно усложнившуюся эпоху, потребовалось обращение к личности не только такого масштаба, но и такого типа, как Пушкин. Спектакль «Товарищ, верь...» (1973) оказался - не случайно - своеобразной «энциклопедией» театра на Таганке. Здесь было все: стихи и проза, художественная литература и документы, песни и эпизоды пьесы. Любимов выстраивал модель мира. И даже универсализм Пушкина не вбирает всех возможностей этой модели. Пушкин - тот ключ, которым Любимов пытается открыть мир - вместе и XIX, и XX веков.
По стихотворным произведениям режиссер поставил также спектакли «Пугачев» по поэме С.Есенина (1967), «Берегите ваши лица» по поэзии А.Вознесенского (1970, спектакль был изъят из репертуара власть предержащими), «Под кожей статуи Свободы» по поэме Е. Евтушенко (1972), «Владимир Высоцкий» по поэзии В. Высоцкого (1981), «Дочь, отец, гитарист» (пантомима с песнями на стихи Б. Окуджавы), «Евгений Онегин» (по роману А.Пушкина, 2000).
Стремление режиссера к всестороннему охвату мира приводило к все более интенсивному вовлечению в действие музыки и сценографии. Причем они, как и остальные средства языка, все чаще вступали в контрапунктные отношения с остальными элементами спектакля. В спектакле «А зори здесь тихие...» по повести Б.Васильева (1971) впервые музыкальный и непрерывно развивающийся сценографический образы так активно участвовали в действии. Музыкальные эпизоды были здесь не простыми эмоциональными реакциями театра на события повести - они имели самостоятельный, не «вторичный» смысл. Инструментальная музыка с самого начала обнаруживала недоступное персонажам знание, она как бы предупреждала о грядущем, вступая в драматический диалог с происходящим на сцене, в том числе с песнями, которые пели девушки. Не в силах предотвратить трагедию, она преисполнялась страданием. Тут же возникала сценографическая метафора, которая развивалась по ходу действия. Конфигурация из нескольких досок, трансформируясь, воспринималась то грузовиком, то баней, то болотной топью, то стволами деревьев, то надгробиями, а затем, к финалу спектакля, круг ассоциаций становился настолько богат, что любой конкретный смысл кружившихся в вальсе досок не мог вобрать то, что выражалось этим образом. Этот знаменитый вальс характеризует, однако, не только строй спектакля «А зори здесь тихие...», но и внутреннюю эволюцию режиссера. Образ по-своему символизирует движение от сюжета Васильева к сюжету Любимова, принципиально более широкому, чем повествовательный сюжет повести: грузовик был лишь «декорацией», обслуживал действие, которое вели актеры, а кружащиеся в вальсе доски стали самостоятельным образом спектакля.
Рядом с совершенством созданного режиссером мира - кошмар войны представал еще острее. Полюса содеянного человеком отдалялись, усиливая драматизм. А вальс, исполняемый досками, был стократ более щемящим оттого, что они пережили героинь. Так проявлялся естественный, но холодный, равнодушный к человеку закон мироздания. Тьма, которая со всех сторон обступала, то и дело поглощая их, тоже воспринималась как противостоящая героям сила - и не только войны. Здесь был мир, противостоящий человеку.