Смекни!
smekni.com

Серия “страницы мировой философии” (стр. 63 из 76)

Для науки не только понятно, но и является абсолютным “raison d'etre”19, что она почти целиком концентрируется на своем предмете. Поскольку понятие “самости” представляет для психологии главный интерес, то она, естественно, мыслит в направлении, противополож­ном теологии. Для первой религиозные образы указывают на самость;

для последней, наоборот, самость указывает на ее собственное цент­ральное представление; иными словами, психологическая самость мо­жет пониматься теологией только как “аллегория” Христа. Эта проти­воположность, конечно, возмутительна, но без нее, к сожалению, нельзя обойтись, если вообще не отказывать психологии в праве на су­ществование. Поэтому я выступаю в пользу терпимости, на что психо­логии нетрудно решиться, потому что как у науки у нее нет никаких тоталитарных притязаний.

“Символ Христа” для психологии — предмет наиважнейший, по­скольку наряду с образом Будды является, может быть, наиболее раз­витым и дифференцированным символом самости. Мы определяем это по масштабам и содержанию имеющихся высказываний о Христе, ко­торые в удивительно высокой степени соответствуют психологической феноменологии самости, хотя и не заключают в себе всех аспектов это­го архетипа. Необозримо обширный объем этого явления может расце­ниваться как недостаток определенности религиозного персонажа. Од­нако высказывать оценочные суждения никоим образом не входит в задачу науки. Самость не только неопределенна, но и парадоксальным образом содержит в себе черты определенности, даже неповторимости. В этом, пожалуй, одна из причин того, что именно те религии, которые имели в основателях исторических личностей, стали мировыми рели­гиями, каковы христианство, буддизм и ислам. Привлечение неповто­римых человеческих личностей (а в особенности в сочетании с неопре­деляемой божественной природой) как раз согласуется с абсолютно индивидуальным характером самости, которая связует неповторимое с вечным и отдельное — с максимально всеобщим. Самость есть объеди­нение противоположностей20. Тем самым этот символ в са­мом существенном отличается от христианского. Андрогинность Хри­ста — наиболее незначительная уступка церкви проблематике проти­воположного. Противоположности света и добра, с одной стороны, и тьмы и зла — с другой, предоставлено быть открытым конфликтом, причем Христос выступает как просто благо, а контрагент Христа, черт, — как зло. Эта противоположность и есть подлинная мировая проблема, которая пока еще остается нерешенной. Самость, однако, — абсолютная парадоксальность, потому что она в любом отношении яв­ляется тезисом и антитезисом, а заодно и синтезом. (Психология дает обильное количество подтверждений этого положения. Но я не могу привести их здесь in extenso21. Я отсылаю знатоков этих материй к символике мандалы.)

Архетип, сближенный с сознанием благодаря исследованию бессоз­нательного, устраивает поэтому индивидууму очную ставку с бездон­ной противоречивостью человеческой природы, и ему становится до­ступным совершенно непосредственное переживание света и мрака, Христа и черта. Речь идет, разумеется, в лучшем или в худшем случае только о создании возможности, а не о гарантиях осуществления; ибо переживаний этого рода нельзя с необходимостью достичь нашими человеческими средствами. Нужно принять при этом во внимание факторы, неподвластные нашему контролю. Переживание противопо­ложности не имеет ничего общего ни с интеллектуальным прозрением, ни с заимствованием. Скорее, можно было бы назвать это судьбой. Та­кое переживание одному доказывает правду Христа, другому — прав­ду Будды, и притом вплоть до полной очевидности.

Без переживания этой противоречивости нет опыта целостности, а тем самым нет и внутреннего доступа к священным образам. На этом основании христианство по праву настаивает на греховности и на на­следственном грехе — с очевидным намерением по меньшей мере сна­ружи набросать очертания той самой пропасти космической противо­речивости в каждом индивидууме. Более или менее пробудившемуся разуму, напротив, этот метод безусловно отказывает, потому что он просто больше не верит в учение и, мало того, считает его абсурдным. Такой-то разум исключительно однозначен и остается при своем “ineptia mysterii”22. Он как небо от земли далек от тертуллиановой антиномичности: ведь он вообще не в состоянии выносить страданий та­кой противоречивости. Известно, что суровыми экзерцициями и неки­ми миссионерскими проповедями с католической стороны и определен­ного рода протестантским воспитанием с его вынюхиванием грехов бы­ли вызваны душевные травмы, которые вели не в Царствие Небесное, а на врачебный прием. Хотя проникновение-то в противоречивость как раз и необходимо, лишь немногие на практике могут выдерживать его — обстоятельство, которое не ускользнуло от опыта исповеди. Пал­лиативной реакцией на это является столь часто и с различных сторон критикованный моральный пробабилизм23, который пытается предот­вратить подавленность с помощью греха (Цёклер (Realenzyklopadie f. prot. Theol. u. Kirche, Bd. 16, S. 67. Leipzig, 1905) дает та­кое определение: “Пробабилизмом называют, вообще говоря, образ мыслей, который в ответах на научные вопросы удовлетворяется большей или меньшей степенью вероятно­сти. Рассматриваемый нами здесь моральный пробабилизм заключается в основном по­ложении, согласно которому в актах нравственного самоопределения следует действо­вать не по совести, а в соответствии с вероятно правильным, т.е. по тому, что рекомендо­вано авторитетом жизни или учения”. Иезуитский пробабилист Эскобар (ум. в 1669) придерживается, например, мнения, что если исповедующийся ссылается на пробабильное мнение как причину своего поступка, то исповедник вынужден отпустить грех, даже если он не разделяет этого убеждения. По вопросу о том, насколько часто в течение жиз­ни нужно давать обет любви к Богу, Эскобар цитирует ряд иезуитских авторитетов. Со­гласно одному из мнений, достаточно одноразовой любви к Богу незадолго до смерти, со­гласно другому. — один раз в год или один раз в каждые три-четыре года. Сам он прихо­дит к выводу, что достаточно любить Бога один раз — при первом пробуждении разума, а затем по разу в каждые пять лет и, наконец, один раз в смертный час. По его мнению, большое число различных моральных наставлений является главным доказательством в пользу благого провидения Божьего, ибо благодаря этому ноша Христа становится легче (I.e., S.68). Ср. об этом у Гарнака (Lchrbuch der Dogmengeschichte. 5. Aufl., Bd. 3, S. 748 ff-TObingen, 1931).).

Как ни подходить к этому явлению, ясно все же одно — и это факт, — что в нем наряду с прочим присутствует изрядная доля чело­вечности и понимание человеческого несовершенства, которые ком­пенсируют невыносимость антиномии. Чудовищный парадокс упорно­го утверждения первородного греха, с одной стороны, и уступки, кото­рые делает пробабилизм, — с другой, хорошо понятны психологу как необходимые следствия набросанной выше христианской проблемати­ки противоположного — ведь в самости добро и зло ближе друг другу, чем однояйцевые близнецы! Реальность зла и его несоединимость с до­бром раздирают противоположности и неминуемо ведут к распятию и суспензированию (подвешиванию. — Пер.) всего живого. Поскольку “anima naturaliter Christiana”, то эти последствия должны наступить столь же неизбежно, как это случилось в жизни Иисуса: все мы долж­ны быть “распяты со Христом”, т.е. суспензированы в моральных стра­даниях, что соответствует настоящему распятию. Практически это возможно, прежде всего, лишь приблизительно, и потом к тому же на­столько невыносимо и несовместимо с жизнью, что обычный человек может позволить себе оказываться в таком состоянии только время от времени и максимально редко. Ибо как он мог бы при таком страдании быть еще и обычным! Поэтому более или менее пробабилистская уста­новка в отношении к проблеме зла неизбежна. Тем самым правда са­мости, а именно подлинное единство добро — зло, конкретно выявляется в парадоксе: хотя грех есть нечто наиопаснейшее и наитягчайшее, он все же не настолько тяжел, чтобы нельзя было избежать его при по­мощи “пробабильных” доводов. При этом последнее — даже не безус­ловная распущенность или легкомыслие, а просто практическая жиз­ненная необходимость. Практика исповеди поступает как сама жизнь, которая успешно сопротивляется, чтобы не погибнуть в неразрешимой противоречивости. А конфликт все равно — nota bene — продолжает существовать expressis verbis24, что опять-таки соответствует антино­мии самости, которая сама есть конфликт и единство.