Смекни!
smekni.com

С. В. Анчуков методист кабинета педагогического опыта и экспериментальной работы лоиро, канд пед наук (стр. 21 из 27)

Можно было бы удивиться похожести самих этих казней Пугачева и Кольхааса и тому, как заканчиваются эти произведения – сообщениями о благоденствии потомков Кольхааса и Гринева, но меня интересует одна идея этих совершенно разных писателей – идея роковой связанности всех людей на земле. В силу разного социального статуса герои Клейста и Пушкина, казалось бы, и не должны были встретиться и иметь какое-то отношение друг к другу, а вот поди ж ты – непостижимым для человека образом судьба сводит дворянина Гринева и беглого казака Емельку Пугачева, как таким же непостижимым образом свела судьба лошадиного барышника Михаэля Кольхааса и курфюрста Саксонского (в сценах казни встречаются взгляды этих крепко связанных между собой людей).

В очерке о Клейсте нашего автора интересует личность Лютера, его отказ причастить покаявшегося перед ним преступника, взяв на себя право судить его от имени Христа. Действительно, парадоксальность Лютера в том, что он, заставляя Кольхааса простить обидчика, сам не способен на это, проявив исключительную жестокость. Может быть, поэтому он кажется автору не очень интересным. Пушкин же не Пугачева, народного мстителя, делает в конечном счете своим подлинным героем, а милого Петра Андреевича, способного прийти к мысли: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».

Ни Клейст, ни Пушкин не собирались заниматься нравоучениями. «Цель художества есть идеал, а не нравоучение»,– говорил Пушкин. Но идеалы одинаковы – вот что удивительно. Как удивительны совпадения «Михаэля Кольхааса» и «Бесов» Достоевского (хотя последний был, конечно, моралистом, в отличие от Клейста и Пушкина), о чем мы с интересом читаем в очерке о Клейсте.

Возвращаясь к романтикам, скажем справедливости ради, что они никогда не были учителями нравственности. Более того, они соблазняли мир мыслью о красоте и притягательности зла; они сделали своими героями «бездомных скитальцев» (которых Достоевский терпеть не мог) с их «безнравственной душой, себялюбивой и сухой»; они нашептывали читателям (и друг другу) любовь к отчаянию (Тик в письме к Вакенродеру: «Я никогда не могу быть счастлив».), и те воспринимали эту науку совершенно серьезно, забывая (подчас романтики и сами забывали) об основном правиле этой игры – скрытой иронии (из дальнейшей переписки мы узнаем, что признание Тика вовсе не мешает ему быть счастливым в Геттингене, о чем он восторженно сообщает своему приятелю, доставляя тому истинное «довольство»).

Не зря сказал когда-то Пушкин, что «нравственное чувство, как и талант, дается не всякому». Не всякому и не всегда. Однако нет сомнения, что высокое нравственное чувство знали и романтики. Вот вам цитата – и догадайтесь, кому могут принадлежать эти слова: «Всякая радость, всякая любовь, всякая сердечная склонность облагораживают нас, сами по себе они суть добродетель; всякое чувство, корень которого есть ненависть, делает нас дурными и низменными». Нет, это не «наши» Пушкин, Толстой или Достоевский. Это из письма того же «милого» Вакенродера тому же «милейшему» Тику, из переписки двух заядлых романтиков, двух немцев.

Замечательные слова Эмерсона, приведенные в очерке о Клейсте: «Все книги на свете написаны, я бы сказал, одной и той же рукой…» – пытаются приоткрыть тайну похожести литературных творений и их великих авторов, которым явствен этот «голос Музы, еле слышный». И вместе с этим тайну похожести людей вне времени, наций и вероисповеданий…

Читая Фридриха Горенштейна

Заметки провинциального читателя

Жалейте и лелейте своего будущего ребенка: если он будет хороший, какой он будет мученик, он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней.

А. Блок. 1921 г.

Конечно, нам хотелось бы чего-нибудь нестеровского... Эта спокойная тишина, умиротворение, капустные огороды, дымки из печных труб, милые сердцу березки и рябинки («Но если по дороге куст встает, особенно – рябина...»), чистые лики девушек, готовых к Великому Постригу, мудрые пустынники, тут же великие философы Достоевский, Толстой, Соловьев, худенькие отроки, надежда России,– вот мечта художника о святой «душе народа, который все многозначительно молчит, а уж как скажет, то все хорошие и мудрые слова».

Однако у Фридриха Горенштейна тишина в «скучной» – не скучной России обманчива и страсти кипят такие, что русские народные песни уже не могут их выразить, и в повести «Муха в капле чая» звучат испанские мотивы. Герой этой повести, ставший от такой жизни нервнобольным, очень точно и смешно формулирует основное содержание нашего существования: «Деремся и беседуем...» Несколько иначе, но тоже очень верно когда-то сказал об этом Есенин, яркий носитель национального характера: «И Русь все так же будет жить, плясать и плакать у забора». Так что это надолго. Но очень интересно, когда это началось.

Горенштейн в «Последнем лете на Волге» приводит слова Ахматовой, тоже, видимо, ломавшей над этим голову: «Древней ярости кишат еще микробы, Бориса дикий страх и всех Иванов злобы, и самозванца спесь взамен народных прав». Мы обычно слово «ярость» применяем в значении «сильный гнев», но вот Макс Фасмер приводит значение польского слова «jarzuc» – «ожесточать», производное от которого «ожесточение» означает «состояние раздражения и крайнего, доходящего до жестокости озлобления», а также «крайнее напряжение, упорство». В общем, все «крайнее», «чересчур». Помните эту «ворону на белом снегу» – «Боярыню Морозову»? Суриков, действительно увлекшись цельностью этого характера, его огромной духовной силой, на самом деле и показал, как мы «деремся и беседуем». Санный след разделил полотно на две части, две враждующие, ненавидящие друг друга силы, поэтому несколько хороших лиц так перетягивают внимание зрителей на себя своей нормальностью. Она же, боярыня, символ раздора: безумный, фанатичный взгляд и рука, вскинутая вверх, знак беспощадности. Здесь никакой тишины – крики, хохот, плач. Раскол – вот как называется эта болезнь, раскол, разлад между людьми, и в каждом человеке – этот санный след... Говоря о героине картины, трудно согласиться с идеей ее цельности: как соотносятся это ожесточение и сознание собственной исключительности с постулатом, который, по ее вере, должен быть для нее основополагающим: «Но вам, слушающим, говорю: любите врагов наших, благотворите ненавидящих вас...»?

Любопытно, что по истечении времени в произведениях литературы и искусства становится открытием не то, что хотел сказать автор, а что у него получилось. Например, ранний Маяковский – не просто свидетель национального разлада («Я Маяковский, свидетель»), а его активный участник. Вот я иду, говорит он, «красивый, двадцатидвухлетний», а «вы, мужчина, у вас в усах капуста», и вообще сейчас отсюда «вытечет ваш обрюзгший жир...» Когда пошла мода ходить «с Лениным в башке и с револьвером в руке», страна ступила на путь, который привел к самым страшным последствиям. Блок покаянно писал одной своей корреспондентке в 1921 году, пророчествуя, как он это умел, о судьбе ее будущего ребенка, «если он будет хорошим»: «Он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней». Поэт предполагал, что кровь этого дитяти «все еще будет в нем кипеть, и бунтовать, и разрушать, она во всех нас грешных».

Поставив во главе всех ценностей идеологию, государство разделило людей еще больше, потому что, как говорит Горенштейн в финале повести «Яков Каша» (такую кашу заварили), «всякая идеология основана на лживом образе врага, ибо без врага невозможна ненависть, живая кровь идеологии». Занявшись идеологией, государство забыло о человеке, о его правах и насущных потребностях, тем самым сделав его «просто несчастливым человеком», дисгармония которого становилась тем сильнее, чем сильнее развивалось в нем это проклятое «двоемыслие», как уничтожающе насмешливо определил Оруэлл. В сознании человека укоренились друг друга «взаимоисключающие убеждения»: с одной стороны, вера в свое героическое предназначение, с другой – вера в собственные локти в деле собственного выживания. «Возле вагонов рвали и били друг друга пассажиры, которых короткая стоянка поезда превратила временно в злейших врагов»,– эта сцена посадки на поезд несчастного, обезумевшего от вновь свалившихся на него испытаний народа в «Искуплении» говорит о многом и воспринимается как символ. К слову сказать, читатель будет постоянно натыкаться на эти символы в произведениях Горенштейна, обладающего удивительным мастерством очень сильной, точной и емкой детали (настолько реально узнаваемой, что кажется символичной).

Железной логикой связаны между собой два преступления, совершенные в один прекрасный день в двух разных городах нашей Родины: одно – в Брянске, другое – в Москве (рассказ «На вокзале»). В Брянске на почве бытовой неприязни в ссоре «за общие электроточки» детскими саночками соседи убивают соседку, дежурного электромонтера. В Москве, на Киевском вокзале, два пьяных гардеробщика до смерти забивают амбарным полупудовым замком писателя Зацепу. Все обусловлено, все закономерно, никаких случайностей. Выстраивается целая цепь злодеяний: от рассуждений печального Гоголя о причинах «холодного зверства» народа – к большевику комбедовцу Сороке, который был уверен, что когда-нибудь выстирает-таки английская королева его грязную пролетарскую рубашку, и который для достижения этой цели посбивал не один замок с кулацких амбаров. А от комбедовца Сороки – к его сыновьям: Сороке из административного отдела ЦК и Сороке – адмиралу, дядюшке писателя Зацепы, убитого, возможно, одним из этих замков (или похожим) двумя негодяями, один из которых – бывший работник МВД, науку ненависти знавший в совершенстве по уставу. Зацепа, «мясной», «кровавый», «полный скотской силы» хозяин жизни, привыкший, что ему все дозволено, валяется на пустыре теперь никому не нужный, как строительный мусор. И это тоже закономерно, так как от расплаты за свои безобразия человеку не уйти, как бы высоко ни вознесла его жизнь. Дядя Зацепы, адмирал Сорока, сынок комбедовца Сороки, лежит в цинковом гробу в камере хранения, тоже всеми забытый, невостребованный, пропитый своим племянником, так стремившимся в отдел агитации и пропаганды ЦК Украины, но убитый замком, сбитым, вероятно, с кулацкого амбара Сорокой-старшим. Теперь уже в отделе агитации и пропаганды будет сидеть «сынок Масляника», будет наливаться такой же, как у Зацепы, скотской силой, будет красоваться в президиуме, сцепив пальцы свои борцовским «замком», так похожим на замок, который сбивал Сорока-старший с кулацкого амбара. Сынок Масляника уже изготовился этим своим борцовским замком бороться за чистоту идеологии и походя убивать словом и делом друзей и врагов, но и на него может найтись замок, коль он с незапамятных времен пущен в ход. Замок или детские саночки – что попадется под руку. Наивные детские саночки, используемые в качестве орудия убийства, играют роль страшной, многозначительной детали.