Режим проживания в спецпоселении запрещал калмыкам без разрешения покидать свой населенный пункт. За самовольную отлучку с места проживания виновный мог быть наказан длительным сроком тюремного заключения, с 1948 г. – на двадцать лет исправительных работ, фактически это был смертный приговор. Долгое время единственной причиной, которая считалась достаточной для переезда из одного места в другое, было только воссоединение семьи. «Особенно было горько на душе являться на регистрацию 5 декабря – в день Сталинской конституции»[269].
Отец приехал с фронта в Сибирь в 1945 г. инвалидом. Комендант направил его на работу в шахту. Отец был болен, поэтому хлопотал, чтобы перевели на другую работу. Пытался убедить коменданта, что он инвалид войны, предъявлял все свои документы, спорил с ним. Комендант забрал все документы, сказав, что они недействительны. А потом отца арестовали и посадили на десять лет. За что, так и не знаем[270].
Унижение было смешано со страхом, потому что почти каждый визит в комендатуру не обходился без расспросов о настроениях среди калмыков. Любой неосторожный ответ мог повлечь арест и осуждение невиновных людей.
В комендатуре спрашивали, кто чем занимается, что против советской власти говорят, нам передавайте, а мы их судить будем. А все плачут, ничего не говорят[271].
Но тут подстерегало меня еще одно позорище. Поскольку исполнилось мне 16 лет, сразу же поставили на спецучет. Это означало, что я должна буду находиться под постоянным наблюдением комендатуры и ежемесячно приходить отмечаться, давать подписку, что никуда не сбегу. С того времени прошло много десятилетий, но не могу вспоминать без содрогания то, как меня, уезжающую на учебу в Красноярск, сопровождал вооруженный комендант и сдавал там под расписку.
Училась, но не ходила отмечаться. Как-то прихожу с практики, а мне говорят: тебя ищет комендант. Я чуть было не лишилась дара речи. Ведь никто до этого не знал, что я ссыльная и нахожусь на специальном учете, под надзором.
Комендант встретил меня разъяренный, начал кричать, пугать, что посадит. Я обозлилась: Вы понимаете, что мне стыдно, больно? – кричу ему в ответ, плача – Мне, дочери фронтовика, погибшего за Родину, воспитаннице советского детдома, комсомолке, легче идти на виселицу, чем к вам, в комендатуру! Идешь, а под ногами будто земля горит. Мне кажется, что каждый тычет пальцем в мою сторону как на предательницу. За что? Почему? Вы это можете понять?
Комендант был человеком в возрасте и не мог не внять моей мольбе, поэтому тут же сменил тон. Я понимаю, – сказал он, глубоко вздохнув, – но и ты, дочка, должна меня понять. Порядки такие, и никому не дано их нарушать, ни тебе, ни мне. Давай договоримся так: приходи тихонько, расписывайся и уходи. Никто знать не будет[272].
Роль коменданта была так важна, что даже через шесть десятилетий люди легко помнили их имена. «Сначала был комендант Одинцов, очень был строгий, даже на базар поехать нужно было просить его разрешения. Потом Давыденко, он был мягче, а потом был Ярлыков, при нем уже разрешили без пропуска ездить»[273]. Должность коменданта занимали разные люди, которые по-разному относились к своим обязанностям и видели в спецпереселенцах кто врагов народа, а кто – несчастных людей.
А я решил – буду учиться. И на этой почве у меня был конфликт и с председателем колхоза, и с комендантом. Когда я встал на спецучет, комендант контролировал мой каждый шаг. В архиве сохранился документ о двукратной проверке в месяц квартиры в райцентре, где я жил – на месте я или нет. Это обостряло наши отношения. В 9-м классе я два месяца приходил расписываться, он меня прогонял, а я снова приходил, но он не давал мне расписываться. И он составил на меня документ прокурору, что Годаев в сентябре-октябре не расписывался, расписался по приводу. Арест на 5 суток, 23 октября в 9 часов утра я был выпущен… Я стал с ним воевать и вышел победителем. На мою сторону встал начальник спецкомендатуры лейтенант Назаров. Он был гораздо умнее, образованнее и человечнее. Ну что издеваться над парнишкой – круглым сиротой. Назаров приходил на крупные районные соревнования. Он всегда приходил с женой. А я выступал за сборные команды школы по легкой атлетике, по лыжным гонкам, по жонглированию двухпудовыми гирями, будучи 50-килограммовым тощяком. Я с пятого класса занимался физкультурой. Он всегда ко мне подходил и говорил: имей в виду, Годаев, я же за тебя болею. Поэтому в первой своей книге я подчеркнул, что среди тех, кто проявлял благосклонность, были и должностные лица[274].
На норму, как бы ты хорошо ни работал, прожить было невозможно. Естественно, что, несмотря на страх перед тюрьмой, многие воровали потихоньку что могли. Особенно в ходу был картофель. Однажды в отсутствие взрослых комендант стал опрашивать детей: ходили ли они ночью за картофелем. При этом угостил их конфетами, кусочками сахара. Многие и проболтались, в том числе и мой Чон. Он признался, что я его посылала, дала при этом нож, сетку. А вечером меня вызвал комендант, показал мне сетку. Мне пришлось подтвердить признания мальчика. Комендант был неплохим человеком. Я надеялась, что он нас пожалеет. Так и случилось. Ограничился тем, что отругал меня, а мальчиков отправил в наказание работать в колхоз[275].
В 1945 году мне пришло письмо от мужа. Он писал, что на фронте. Письмо показала коменданту, чтобы доказать, что мы, калмыки, прежде всего, мой муж, – не враг народа. В ответ комендант на меня накричал, обозвал моего мужа бандитом, письмо – подделкой и разорвал его. Не дал даже собрать его клочки. Так я лишилась единственного письма от мужа[276].
Репрессивная система создавала свой репрессивный аппарат надзора и администрирования над спецпереселенцами. Из прибывшего контингента сотрудники спецкомендатур должны были создать работоспособный агентурный аппарат. Так, в соответствии с докладной запиской начальника УМВД по Новосибирской области на 1 июля 1946 г. агентура «состояла из 674 чел. (52 агента, 20 резидентов, 603 осведомителя). Выявлено и взято в агентурную разработку 2140 человек различного предательского и антисоветского элемента… на оперативный учет нами взято 19,6 % от взрослого калмыцкого населения»[277]. В этой атмосфере недоверия даже «подростки все хотели выжить и боялись говорить лишнее»[278]. Каждый десятый был назначен старшим и обязан был по утрам и вечерам докладывать дежурному по комендатуре о всех происшествиях, разговорах.
Было и легальное осведомительство. Создавались десятидворки, и гласно осуществлялся принцип круговой поруки. Говорили прилюдно: вот, Бадма, ты отвечаешь за эти пять дворов, если кто будет агитировать к побегу или еще что, Бадма должен отреагировать. Люди знали, что Бадма за них отвечает и его нельзя подводить. Кроме того, среди них мог быть и негласный завербованный осведомитель. Мне в Сибири в школьные годы приходилось кое-что слышать об осведомителях, хоть и не часто, но заходил разговор. Из соседней деревни наведывался в нашу деревню человек, он жил один, периодически нас навещал и беседовал с моими дядьями. Удивительно, но он никогда своего мнения не высказывал. На это обратил внимание мой дядя и как-то он высказался: Акад күн, күүндəд суусн биинь күүнә келсиг соңһсч, биинь соңһсч төруц юм келхш. – Странный человек, сидит и слушает слова других, но сам своего мнения ни за что не скажет. У моего отца было четыре брата. Младший был призван в самом начале войны и вернулся в 46-м. Остальные трое были в военизированном морском дивизионе, это те же красноармейцы. Поэтому у них восприятие выселения было свое, и когда они делились своим мнением, они хотели в ответ услышать мнение собеседника, но тот странным образом молчал. Сейчас я думаю, он был, видимо, из осведомителей, поэтому специально приходил, чтобы выслушать и куда следует доложить[279].
Но как бы хорошо мы ни работали, какими бы преданными гражданами своей страны ни были, все равно оставались с клеймом спецпереселенцев. Все время над нами висела обязанность ежемесячно отмечаться у спецкоменданта и не ходить без его особого разрешения за пределы колхоза. А он сидел в городе, за 18 км от подсобного хозяйства. Приедешь в комендатуру в город и, если не у кого получить разрешение, то не имеешь права пройти куда-либо по своим делам. Поймают и посадят. Вот до такой нелепости доходило[280].
Нас в классе было две спецпереселенки: я и девушка-молдаванка. Наша «неполноценность» начиналась за порогом школы. Когда подошел срок расписываться, это было такое тягостное и унизительное ощущение, что приходилось таиться от сверстников. Поэтому мы каждый раз украдкой пробирались к комендатуре, чтобы нас никто не видел. Одноклассники, может, и догадывались, но никто ни словом, ни действием этого не показывал[281].
Эхо тех времен откликнулось в моем опросе 2004 г. - в делегированном интервью, которое старшеклассники Элистинского лицея проводили со своими старшими родственниками по подготовленному мною опросному листу. В некоторых случаях старики письменно отвечали сами. Один из них, бывший фронтовик и узник Широклага, начал ответ с таких слов: «На Ваши вопросы отвечает гражданин Амнинов Давид Сагинович». Прошло 60 лет с момента выселения - для калмыка это целый век, но как только человек прочел тему опроса и, видимо, мысленно вернулся в те годы и в тот статус, он тут же восстановил тот символический репрессивный порядок и почувствовал себя «гражданином Амниновым».