А если перейти от индивидуума к обществу? Общество, как его ни рассматривай, в конечном счете пусть и не сумма (это, несомненно, было бы слишком грубо), но по меньшей мере продукт индивидуальных сознаний, и мы не удивимся, обнаружив в нем такую же непрестанную игру взаимодействий. Установлено, что с XII в. и вплоть до Реформации цехи ткачей представляли особо благоприятную почву для ересей. Вот прекрасный материал для карточки в картотеке истории религии. Что ж, поставим аккуратно этот кусочек картона в надлежащий ящик. В соседний ящик с этикеткой «история экономики» поместим следующую пачку заметок. Покончили ли мы теперь с беспокойными маленькими oбществами мастеров челнока? Надо еще объяснить, почему одной из их основных черт было не сосуществование религиозного и экономического, а переплетение обоих аспектов. Удивленный «этим особым чувством уверенности, бесспорности своей моральной позиции», которое в нескольких предшествующих нам поколениях проявлялось, видимо, с поразительной полнотой, Люсьен Февр находит, кроме всего прочего, две причины — господство над умами космогонической системы Лапласа и «ненормальную устойчивость» денежной системы. Казалось бы, трудно найти что-либо, более далекое друг от друга. Тем не менее оба фактора вместе содействовали тому, что интеллектуальная позиция данной группы приобрела специфическую окраску.
В масштабе коллектива эти отношения, несомненно, ничуть не проще, чем в рамках личного сознания. Сегодня мы бы уже решились написать попросту, что литература есть «выражен общества». Во всяком случае, в том смысле, в каком зеркало «выражает» находящийся перед ним предмет. Литература может пер давать не только согласие. Она почти неизбежно тянет с собой множество унаследованных тем, формальных приемов, стар; эстетических условностей — и все это причины ее отставания «В один и тот же период, — тонко замечает А. Фосильон, — политика, экономика и искусство не находятся (я бы скорее сказал «никогда не находятся». — М. Б.) в точках равной высоты на ответствующих кривых». Но именно благодаря такому разнобою создается ритм социальной жизни, почти всегда неравномерны". Точно так же у большинства индивидуумов их разные души, выражаясь плюралистическим языком античной психологии, редко имеют один и тот же возраст: сколько зрелых людей сохрани черты детства!
Мишле в 1837 г. объяснял Сент-Беву: «Если бы я держался в изложении только политической истории, если бы не учитывал различные элементы истории (религию, право, географию, литературу, искусство и т. д.), моя манера была бы совсем иной по мне надо было охватить великое жизненное движение, та как все эти различные элементы входили в единство повествования». В 1800 г. Фюстель де Куланж, в свою очередь, говори слушателям в Сорбонне 11: «Вообразите, что сто специалистов раз делили меж собой по кускам прошлое Франции. Верите ли в: что они смогут создать историю Франции? Я в этом сильно сомневаюсь. У них наверняка не будет взаимосвязи между фактами а эта взаимосвязь — также историческая истина». «Жизненное движение», «взаимосвязь» — противоположность образов здесь не случайна. Мишле мыслил и чувствовал в категориях органического мира; Фюстель же, будучи сыном века, которому Ньютонова вселенная как бы дала завершенную модель науки, черпая свои метафоры из пространственных понятий. Но их согласие благодаря этому кажется более полным. Два великих историка был достаточно великими, чтобы знать: цивилизация, как и индивидуум, ничем не напоминает пасьянса с механически подобранным картами; знание фрагментов, изученных по отдельности один за другим, никогда не приведет к познанию целого — оно даже не позволит познать самые эти фрагменты.
Но работа по восстановлению целого может проводиться лишь после анализа. Точнее, она — продолжение анализа, его смысл Я оправдание. Можно ли в первоначальной картине, которую мы созерцаем, различать взаимосвязи, когда ничто еще четко не разделено? Сложная сеть взаимосвязей может проявиться лишь после того, как факты классифицированы по специфическим группам. Итак, чтобы следовать жизни в ее постоянном переплетении действий и противодействий, вовсе нет надобности пытаться охватить ее всю целиком, для чего требуются силы, намного превосходящие возможности одного ученого. Самое оправданное и нередко самое полезное — сосредоточиться при изучении общества на одном из его частных аспектов или, еще лучше, на одной из четких проблем, возникающих в том или ином его аспекте: верованиях, экономике, структуре классов или групп, политических кризисах... При таком разумном выборе не только проблемы будут поставлены более четко, но даже факты связей и влияний получат более яркое освещение. Конечно, при условии, что мы пожелаем их раскрыть. Хотите ли вы изучить по-настоящему, со всеми их товарами, крупных купцов Европы времен Ренессанса, всех этих торговцев сукнами или бакалеей, скупщиков меди, ртути или квасцов, банкиров, дававших ссуды императорам и королям? Вспомните, что они заказывали свои портреты Гольбейну, что они читали Эразма и Лютера. Чтобы понять отношение средневекового вассала к своему сеньору, вам придется также ознакомиться с его отношением к богу. Историк никогда не выходит за рамки времени, но, вынужденный двигаться внутри него то вперед, то назад, как уже показал спор об истоках, он то рассматривает большие волны родственных феноменов, проходящие по времени из конца в конец, то сосредоточивается на каком-то моменте, где эти течения сходятся мощным узлом в сознании людей.
ТЕРМИНОЛОГИЯ
Было бы, однако, недостаточно ограничиться выделением основных аспектов деятельности человека или общества. Внутри каждой из этих больших групп фактов необходим более тонкий анализ. Надо выделить различные учреждения, составляющие политическую систему, различные верования, обряды, эмоции, из которых складывается религия. Надо в каждом из этих элементов и в их комплексах охарактеризовать черты, порой сближающие их с реальностями того же порядка, а порой отдаляющие... Проблема же классификации, как показывает практика, неотделима от важнейшей проблемы терминологии.
Ибо всякий анализ прежде всего нуждается в орудии — в подходящем языке, способном точно очерчивать факты с сохранением гибкости, чтобы приспосабливаться к новым открытиям, в языке — и это главное — без зыбких и двусмысленных терминов. Это и есть наше слабое место. Один умнейший писатель, который нас, историков, терпеть не может, хорошо это подметил: «Решающий момент, когда четкие и специальные определения и обозначения приходят на смену понятиям, по происхождению туманным и статистическим, для истории еще не наступил». Так говорит Поль Валери. Но если верно, что этот «час точности» еще не наступил, он, быть может, когда-нибудь все же наступит? И главное почему он медлит, почему он до сих пор не пробил?
Химия выковала себе свой арсенал знаков. Даже слов — вед слово «газ», если не ошибаюсь, одно из немногих действительно выдуманных слов во французском языке. Но у химии было большое преимущество — она имела дело с реальностями, которые по природе своей неспособны сами себя называть. Отвергнутый ею язык смутного восприятия был столь же произвольным, как язык наблюдений, классифицируемых и контролируемых, пришедший на смену первому: скажем ли мы «купорос» или «серная кислота», само вещество здесь ни при чем. В науке о человечестве положение совсем иное. Чтобы дать названия своим действиям, верованиям и различным аспектам своей социальной жизни, люди не дожидались, пока все это станет объектом беспристрастного изучения. Поэтому история большей частью получает собственный словарь от самого предмета своих занятий. Она берет его, когда он истрепан и подпорчен долгим употреблением, а вдобавок часто уже с самого начала двусмыслен, как всякая систем выражения, не созданная строго согласованным трудом специалистов.
Но хуже всего то, что в самих этих заимствованиях нет единства. Документы стремятся навязать нам свою терминологию если историк к ним прислушивается, он пишет всякий раз по диктовку другой эпохи. Но сам-то он, естественно, мыслит категориями своего времени, а значит, и словами этого времени. Когда мы говорим о патрициях, современник старика Катона нас бы понял, но если автор пишет о роли «буржуазии» в кризисах Римской империи, как нам перевести на латынь это слово ил понятие? Так две различные ориентации почти неизбежно деля между собой язык истории. Рассмотрим же их по порядку.
Воспроизведение или калькирование терминологии прошлого может на первый взгляд показаться достаточно надежным принципом. Однако, применяя его, мы сталкиваемся со многими трудностями.
Прежде всего изменения вещей далеко не всегда влекут за собой соответствующие изменения в их названиях. Таково естественное следствие присущего всякому языку традиционализм" равно как недостатка изобретательности у большинства людей
Это наблюдение применимо даже к технике, подверженной, к правило, весьма резким переменам. Когда сосед мне говорит: «еду в своем экипаже», должен ли я думать, что речь идет о п возке с лошадьми или об автомобиле? Только предварительное знание того, что у соседа во дворе — не каретный сарай, а гараж, л позволит мне понять его слова. Aratrum обозначало вначале пахотное бесколесное орудие, carruca — колесное. Но так как первое появилось раньше, могу ли я, встретив в тексте это старое слово, с уверенностью утверждать, что его попросту не сохранили? И наоборот, Матье де Домбаль назвал charrue изобретенное им орудие, которое не имело колес и на деле было чем-то вроде сохи.