Смекни!
smekni.com

Ю. М. Лотман Лекции по структуральной поэтике (стр. 34 из 52)

Вопрос о поэтической функции грамматических категорий в художественном тексте был уже предметом научного рассмотрения в работах Р.Якобсона. Разделяя в языке значения “материальные”, лексические, и насквозь грамматические, чисто реляционные, Р.Якобсон пишет: “Поэзия, налагая сходство на смежность, возводит эквивалентность в принцип построения сочетаний. Симметричная повторность и контраст грамматических значений становятся здесь художественными приемами” [Якобсон Р. Поэзия грамматики и грамматика поэзии. // Poetics. Poetyka. Поэтика. С. 405 и 403. См. также названную выше работу В.В.Иванова “Лингвистические вопросы стихотворного перевода”].

Действительно, грамматические значения, благодаря тому, что стихийное, бессознательное их языковое употребление заменяется значимым и осмысленным построением текста художником, могут приобретать необычную для них смысловую выразительность, включаясь в необычные оппозиции.

Совершенно очевидно, что в рифмах типа:

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит.

Летят за днями дни, и каждый день уносит…

и

Как с древа сорвался предатель ученик,

Диявол прилетел, к лицу его приник…

мы имеем дело с разными структурными явлениями. Если снять в данной связи для нас не существенный вопрос внетекстового характера — тот эффект, который возникает в первом случае в связи с нарушением запрета на глагольную рифму и возникновением, поэтому, негативной структуры, которая воспринимается поэтом и слушателем его эпохи как отказ от условностей поэтической структуры вообще, движением к простоте, не-поэзии, — то и тогда мы не можем не заметить разницы между исследуемыми типами рифм.

В первом случае в паре “просит — уносит” совпадают не только ритмико-фонологическая сторона рифмы, но и морфемно-грамматическая. Именно они составляют нейтрализующуюся основу рифмуемой пары, в то время как в соотнесенно-контрастной позиции оказывается корневая часть — носитель лексико-семантического содержания. Кстати, интерес зрелого Пушкина и поэтов реалистической школы к глагольным и другим грамматическим рифмам был связан не только с эффектом нарушения и расширением границ самого понятия рифмы (что, конечно, имело место), но и со стремлением перенести акцент на предметное, объектное семантическое содержание (на корневую основу слова), на то, чтó Р.Якобсон называет “матерьяльной утварью языка” [Якобсон Р. Указ. соч., с. 398]. В рифмуемой паре “ученик — приник” положение иное: основой для аналогии выступает только ритмико-фонологическая сторона рифмы. Грамматические значения подчеркиваются и вступают между собой в сложные отношения эквивалентности. В отличие от фонологических элементов структуры, которые всю свою значимость получают от лексических единиц, морфологические (и другие грамматические) элементы структуры имеют и самостоятельное содержание. Как указал Р.Якобсон, они выражают в поэзии реляционные значения. Именно они, в значительной степени, создают модель поэтического видения мира, структуру субъектно-объектных отношений. Ясно, сколь ошибочно сводить специфику поэзии к “образности”, отбрасывая то, из чегó поэт конструирует свою модель мира. Р.Якобсон указал в цитированной выше статье на значение местоимений в поэзии: “Местоимения явственно противопоставлены остальным изменяемым частям речи, как насквозь грамматические, чисто реляционные слова, лишенные собственно лексического, материального значения” [Там же, с. 405. Протестуя против сведения специфики поэзии к “образности”, мы имеем в виду традиционное наполнение этого термина, а не то, в высшей мере плодотворное и оригинальное, которое придает ему В.А.Зарецкий в статье “Образ как информация” (“Вопросы литературы”, 1964, № 4)]. Реляционные отношения выражаются и другими грамматическими классами. Весьма существенны в этом отношении союзы:

В тревоге пестрой и бесплодной

Большого света и двора…

Рядом, в форме подчеркнутого параллелизма, поставлены два союза “и”, две, как будто тождественные, грамматические конструкции. Однако они не тождественны, а параллельны, и сопоставление их лишь подчеркивает разницу. Во втором случае “и” соединяет настолько равные члены, что даже теряет характер средства соединения. Выражение “большой свет и двор” сливается в одно фразеологическое целое, отдельные компоненты которого утрачивают самостоятельность. В первом случае союз “и” соединяет не только разнородные, но и разноплановые понятия. Утверждая их параллельность, он способствует выделению в их значениях некоего семантического пятна — архисемы, а понятия эти, в свою очередь, поскольку явно ощущается разница между архисемой и каждым из них в отдельности, бросают на семантику союза отсвет противительного значения. Это значение отношения между понятиями “пестрый” и “бесплодный” могло бы пройти неощутимым, если бы первое “и” не было параллельно второму, в котором этот оттенок начисто отсутствует и, следовательно, выделяется в акте сопоставления.

Подобные же примеры того, что грамматические элементы приобретают в поэзии особый смысл, можно было бы продолжить для всех грамматических классов.

Глубокая мысль Р.Якобсона нуждается, на наш взгляд, лишь в одной коррективе. Увлекшись красивой параллелью грамматики и геометрии, Р.Якобсон склонен противопоставлять грамматические — чисто реляционные значения — материальным лексическим. В поэзии безусловное разграничение этих уровней (при большей, как мы уже отмечали, независимости, чем на уровне звуков поэтической речи) не представляется возможным. Это очень хорошо заметно на примере тех же местоимений, отношения которых конструируют модель поэтического мира, в то время как конструкция содержания самого этого местоимения часто оказывается в зависимости от всего понятийного (лексико-семантического) строя произведения в целом.

Поясним мысль примером. Остановимся на стихотворении Лермонтова “Дума” — одном из наиболее ярких в русской поэзии примеров раскрытия основной авторской мысли через систему субъектно-объектных отношений, нашедших выражение главным образом в местоимениях. Но это же стихотворение — яркий пример связи между чисто реляционным и вещественным планами. Отдельные в языке, они соотнесены в стихотворении, поскольку и субъект (“я”), и объект (здесь — “мы”) берутся не в общеязыковом смысле, а моделируются на глазах у читателя.

Начало стихотворения манифестирует разделение субъекта и объекта. Субъект дан в форме местоимения первого лица ед. числа — “я”, объект — местоимения третьего лица ед. числа “состарится оно”, “его грядущее” и прямо назван — “поколенье”. Расположение субъекта и объекта по грамматической схеме: подлежащее — дополнение со связью, между ними — сказуемое, выраженное переходным глаголом “гляжу”:

Я гляжу на поколенье —

резко разделяет их как две отдельные и противопоставленные сферы. Действие это: “гляжу” — имеет не только направление, но и эмоциональную окраску, переданную обстоятельством образа действия “печально” и еще более углубляющую пропасть между “я” и “оно”.

В этой же строфе намечен и облик “поколенья”: “его грядущее — иль пусто, иль темно”, оно “в бездействии состарится”. Очень существенна конструкция четвертого стиха, представляющего грамматическую параллель к первому. Только в этих двух стихах первого четверостишия подлежащее выражено местоимением. Достаточно расположить их соответственным образом:

Я гляжу печально…

Оно состарится в бездействии…,

чтобы увидеть параллельность и структуры предложения, и расположения и характера второстепенных членов (в обоих случаях — обстоятельство образа действия). Итак, схему предложения можно представить в следующем виде:

Однако эта общая схема служит лишь основанием для параллели (аналогии), т.е. для того, чтобы сделать различие информационно нагруженным фактором. Сопоставим глаголы “гляжу” и “состарится”. Здесь уместно напомнить указание А.В.Исаченко, что “с лингвистической точки зрения единственным общим значением возвратных глаголов является их формально выраженная непереходность” [Исаченко А.В. Грамматический строй русского языка в сопоставлении с словацким. Морфология. Ч. II. Братислава: Изд. Словацкой АН, 1960, с. 386]. Это грамматическое значение поддерживается наличием в первом случае и отсутствием во втором дополнения при глаголе. Выступая как различие в аналогии, признак активизируется. Однако эта реляционная схема тесно переплетается с лексической — активным обликом осуждающего авторского “я” и пассивным “оно” (к глаголу — обозначению действия — обстоятельство “в бездействии”!). Большое значение имеет рифма “поколенье — сомненье”. Мы уже видели, что отношения рифмы всегда смысловые. “Поколенье” приравнено “сомненью”, за которым тянется грамматически однородное и фонетически связанное с ним “познанье”.

Представляет интерес и модуляция глагольного времени. Пара “я гляжу — оно состарится” дифференцируется не только залогом, но и временем. Будущее время в речи о поколении приобретает в стихотворении структурную значимость, тем более, что лексический ряд отрицает наличие у этого поколения будущего (“его грядущее — иль пусто, иль темно”). Реляционная (грамматическая) и вещественная (лексическая) конструкции соотнесены по принципу контраста.

Однако уже в первом четверостишии содержится элемент, резко противоречащий всей ярко выраженной противопоставленности его субъектно-объектных полюсов. Поколение уже в первом стихе характеризуется как “наше”. А это переносит на отношение субъекта к объекту (которое до сих пор мы рассматривали как антагонистическое в соответствии со схемой: “я — оно”) всю систему отношений типа “я — наше поколенье”. В этом случае субъект оказывается включенным в объект как его часть. Все то, что присуще поколению, присуще и автору, и это делает его разоблачение особенно горьким. Перед нами — система грамматических отношений, создающая модель мира, решительно невозможную для романтизма. Романтическое “я” поглощало действительность — лирическое “я” “Думы” — часть поколения, среды, объективного мира.