Он пересмотрел старые законы и ввел некоторые новые: например, о роскоши, о прелюбодеянии и разврате, о подкупе, о порядке брака для всех сословий. Этот последний закон он хотел сделать еще строже других, но бурное сопротивление вынудило его отменить или смягчить наказания, дозволить трехлетнее вдовство и увеличить награды. Но и после этого однажды на всенародных играх всадники стали настойчиво требовать от него отмены закона; тогда он, подозвав сыновей Германика, на виду у всех посадил их к себе и к отцу на колени, знаками и взглядами убеждая народ не роптать и брать пример с молодого отца. А узнав, что некоторые обходят закон, обручаясь с несовершеннолетними или часто меняя жен, он сократил срок помолвки и ограничил разводы.
Однажды в цирке во время обетных игр он занемог и возглавлял процессию, лежа на носилках. В другой раз, когда он открывал праздник при освящении театра Марцелла, у его консульского кресла разошлись крепления, и он упал навзничь. На играх, которые он давал от имени внуков, среди зрителей вдруг началось смятение — показалось, что рушится амфитеатр; тогда, не в силах унять их и образумить, он сошел со своего места и сам сел в той части амфитеатра, которая казалась особенно опасной.
Что касается пищи — я и этого не хочу пропустить,— • то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда». И опять: «Никакой иудей не справлял субботний пост с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захода солнца, пожевал я кусок-другой перед тем, как растираться». Из-за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притрагивался.
С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность, хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся, брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым. Росту он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти,— но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.
Смерть его, к рассказу о которой я перехожу, и посмертное его обожествление также были предсказаны самыми несомненными предзнаменованиями. Когда он перед толпою народа совершал пятилетнее жертвоприношение на Марсовом поле, над ним появился орел, сделал несколько кругов, опустился на соседний храм и сел на первую букву имени Агриппы; заметив это, он велел своему коллеге Тиберию произнести обычные обеты на новое пятилетие, уже приготовленные и записанные им на табличках, а о себе заявил, что не возьмет на себя то, чего уже не исполнит. Около того же времени от удара молнии расплавилась первая буква имени под статуей; и ему было объявлено, что после этого он проживет только сто дней, так как буква С означает именно это число, и что затем он будет причтен к богам, так как AESAR, остальная часть имени Цезаря, на этрусском языке означает «бог».
Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу дня, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет.
ТИБЕРИЙ
Некоторые полагали, что Тиберии родился в Фундах, но это лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери и что впоследствии по постановлению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Однако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до декабрьских календ, в консульство Марка Эмилия Лепида (вторичное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные — к последующему, при консулах Сервилии Исаврике и Лупии Антонии.
В первые два года после принятия власти он не отлучался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть «Каллипидом», который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.
Много и других жестоких и зверских поступков совершил он под предлогом строгости и исправления нравов, а на деле — только в угоду своим природным наклонностям. Некоторые даже в стихах клеймили его тогдашние злодеяния и предрекали будущее:
Ты беспощаден, жесток — говорить ли про все остальное? Пусть я умру, коли мать любит такого сынка.
Всадник ты? Нет. Почему? Ста тысяч, и тех не найдешь ты. Ну, а еще почему? В Родосе ты побывал.
Цезарь конец положил золотому сатурнову веку — Ныне, покуда он жив, веку железному быть.
Он позабыл про вино, хваченный жаждою крови: Он упивается ей так же, как раньше вином.
Ромул на Суллу, взгляни: не твоим ли он счастлив несчастьем?
Мария, вспомни возврат, Рим потопивший в крови; Вспомни о том, как Антоний рукой, привыкшей к убийствам.
Ввергнул отчизну в пожар братоубийственных войн. Скажешь ты: Риму конец! никто, побывавший в изгнанье,
Не становился царем, крови людской не пролив.
Сперва он пытался видеть в этом не подлинные чувства, а только гнев и ненависть тех, кому не по нраву его строгие меры; он даже говорил то и дело: «Пусть ненавидят, лишь бы соглашались». Но затем он сам показал, что все эти нарекания были заведомо справедливы и основательны.
Его мятущийся дух жгли еще больнее бесчисленные поношения со всех сторон. Не было такого оскорбления, которого бы осужденные не бросали ему в лицо или не рассыпали подметными письмами в театре. Принимал он их по-разному: то, мучась стыдом, старался утаить их и скрыть, то из презрения сам разглашал их ко всеобщему сведению. Даже Артабан, парфянский царь, позорил его в послании, где попрекал его убийствами близких и дальних, праздностью и развратом, и предлагал ему скорее утолить величайшую и справедливую ненависть сограждан добровольной смертью. Наконец он сам себе стал постыл: всю тяжесть своих мучений выразил он в начале одного письма такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней».
Некоторые полагают, что он знал о таком своем будущем заранее и давно предвидел, какая ненависть и какое бесславие ожидают его впереди. Именно потому, принимая власть, отказался он так решительно от имени отца отечества и от присяги на верность его делам: он боялся покрыть себя еще большим позором, оказавшись недостойным таких почестей. Это можно заключить и из его речи по поводу обоих предложений. Так, он говорит, что покуда он будет в здравом уме, он останется таким, как есть, и нрава своего не изменит; но все же, чтобы не подавать дурного примера, лучше сенату не связывать себя верностью поступкам такого человека, который может под влиянием случая перемениться. И далее: «Если же когда-нибудь усомнитесь вы в моем поведении и в моей преданности,— а я молю, чтобы смерть унесла меня раньше, чем случится такая перемена в ваших мыслях,— то для меня немного будет чести и в звании отца отечества, а для вас оно будет укором либо за опрометчивость, с какой вы его мне дали, либо за непостоянство, с каким вы обо мне изменили мнение».
Телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и в груди широк, в остальном теле статен и строен с головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею,— по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью, и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение вновь притуплялось. Ходил он, наклонив голову, твердо держа шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. Здоровьем он отличался превосходным, и за все время своего правления не болел ни разу, хотя с тридцати лет заботился о себе сам, без помощи и советов врачей.