Смекни!
smekni.com

Жизнь двенадцати цезарей (стр. 2 из 9)

Он пересмотрел старые законы и ввел некоторые новые: например, о роскоши, о прелюбодеянии и разврате, о подкупе, о порядке брака для всех сословий. Этот последний закон он хотел сделать еще строже других, но бурное сопротивление вынудило его отменить или смягчить наказания, дозволить трехлетнее вдов­ство и увеличить награды. Но и после этого однажды на все­народных играх всадники стали настойчиво требовать от него от­мены закона; тогда он, подозвав сыновей Германика, на виду у всех посадил их к себе и к отцу на колени, знаками и взглядами убеждая народ не роптать и брать пример с молодого отца. А узнав, что некоторые обходят закон, обручаясь с несовершенно­летними или часто меняя жен, он сократил срок помолвки и огра­ничил разводы.

Однажды в цирке во время обетных игр он занемог и возглавлял процессию, лежа на носилках. В другой раз, когда он открывал праздник при освящении театра Марцелла, у его кон­сульского кресла разошлись крепления, и он упал навзничь. На играх, которые он давал от имени внуков, среди зрителей вдруг началось смятение — показалось, что рушится амфитеатр; тогда, не в силах унять их и образумить, он сошел со своего места и сам сел в той части амфитеатра, которая казалась особенно опасной.

Что касается пищи — я и этого не хочу пропустить,— • то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда». И опять: «Никакой иудей не справлял субботний пост с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захо­да солнца, пожевал я кусок-другой перед тем, как растираться». Из-за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притра­гивался.

С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность, хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мел­кие, неровные, волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся, брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым. Росту он был невысоко­го — впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти,— но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.

Смерть его, к рассказу о которой я перехожу, и посмерт­ное его обожествление также были предсказаны самыми несо­мненными предзнаменованиями. Когда он перед толпою народа совершал пятилетнее жертвоприношение на Марсовом поле, над ним появился орел, сделал несколько кругов, опустился на соседний храм и сел на первую букву имени Агриппы; заметив это, он велел своему коллеге Тиберию произнести обычные обеты на новое пятилетие, уже приготовленные и записанные им на табличках, а о себе заявил, что не возьмет на себя то, чего уже не исполнит. Около того же времени от удара молнии расплавилась первая буква имени под статуей; и ему было объявлено, что после этого он проживет только сто дней, так как буква С означает именно это число, и что затем он будет причтен к богам, так как AESAR, остальная часть имени Цезаря, на этрусском языке означает «бог».

Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу дня, не дожив трид­цати пяти дней до полных семидесяти шести лет.

ТИБЕРИЙ

Некоторые полагали, что Тиберии родился в Фундах, но это лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери и что впоследствии по постанов­лению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Од­нако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до де­кабрьских календ, в консульство Марка Эмилия Лепида (вторич­ное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные — к последующему, при консу­лах Сервилии Исаврике и Лупии Антонии.

В первые два года после принятия власти он не отлу­чался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счаст­ливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку на­зывать «Каллипидом», который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.

Много и других жестоких и зверских поступков совер­шил он под предлогом строгости и исправления нравов, а на деле — только в угоду своим природным наклонностям. Неко­торые даже в стихах клеймили его тогдашние злодеяния и предре­кали будущее:

Ты беспощаден, жесток — говорить ли про все остальное? Пусть я умру, коли мать любит такого сынка.

Всадник ты? Нет. Почему? Ста тысяч, и тех не найдешь ты. Ну, а еще почему? В Родосе ты побывал.

Цезарь конец положил золотому сатурнову веку — Ныне, покуда он жив, веку железному быть.

Он позабыл про вино, хваченный жаждою крови: Он упивается ей так же, как раньше вином.

Ромул на Суллу, взгляни: не твоим ли он счастлив несчастьем?

Мария, вспомни возврат, Рим потопивший в крови; Вспомни о том, как Антоний рукой, привыкшей к убийствам.

Ввергнул отчизну в пожар братоубийственных войн. Скажешь ты: Риму конец! никто, побывавший в изгнанье,

Не становился царем, крови людской не пролив.

Сперва он пытался видеть в этом не подлинные чувства, а только гнев и ненависть тех, кому не по нраву его строгие меры; он даже говорил то и дело: «Пусть ненавидят, лишь бы соглашались». Но затем он сам показал, что все эти нарекания были заведомо справедливы и основательны.

Его мятущийся дух жгли еще больнее бесчисленные поношения со всех сторон. Не было такого оскорбления, кото­рого бы осужденные не бросали ему в лицо или не рассыпали подметными письмами в театре. Принимал он их по-разно­му: то, мучась стыдом, старался утаить их и скрыть, то из пре­зрения сам разглашал их ко всеобщему сведению. Даже Артабан, парфянский царь, позорил его в послании, где попрекал его убийствами близких и дальних, праздностью и развратом, и пред­лагал ему скорее утолить величайшую и справедливую ненависть сограждан добровольной смертью. Наконец он сам себе стал постыл: всю тяжесть своих мучений выразил он в начале одного письма такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней».

Некоторые полагают, что он знал о таком своем бу­дущем заранее и давно предвидел, какая ненависть и какое бес­славие ожидают его впереди. Именно потому, принимая власть, отказался он так решительно от имени отца отечества и от при­сяги на верность его делам: он боялся покрыть себя еще боль­шим позором, оказавшись недостойным таких почестей. Это можно заключить и из его речи по поводу обоих предложений. Так, он говорит, что покуда он будет в здравом уме, он останет­ся таким, как есть, и нрава своего не изменит; но все же, чтобы не подавать дурного примера, лучше сенату не связывать себя верностью поступкам такого человека, который может под влия­нием случая перемениться. И далее: «Если же когда-нибудь усомнитесь вы в моем поведении и в моей преданности,— а я молю, чтобы смерть унесла меня раньше, чем случится такая перемена в ваших мыслях,— то для меня немного будет чести и в звании отца отечества, а для вас оно будет укором либо за опрометчивость, с какой вы его мне дали, либо за непостоян­ство, с каким вы обо мне изменили мнение».

Телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и в груди широк, в остальном теле статен и строен с головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал све­жее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею,— по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью, и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение вновь притуплялось. Ходил он, наклонив голову, твердо держа шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. Здоровьем он отличался превосходным, и за все время своего правления не болел ни разу, хотя с тридцати лет заботил­ся о себе сам, без помощи и советов врачей.