Можно указать и на другие плодотворные идеи Б. Унбегауна, имеющие в исторической русистике научное продолжение. В частности, представляются интересными его взгляды на источники «обрусения словаря» [Унбегаун 1968], исследование «утилитарных» документов [Унбегаун 1971] и его полемика в этой связи с С. И. Котковым, изучение колоритных фразеологизмов, бытующих в деловой речи и многое другое[viii].
Заслугой Б. Унбегауна считаем также и то, что он обозначил актуальность рассмотрения правовой терминологии в системе делового письма, а последнее, в свою очередь, в контексте развития русского литературного языка (более подробный обзор и критический анализ идей (см. [Никитин 2000]).
Литература по славистике изобилует трактовками гипотез Б. Унбегауна, сопровождаемых более или менее удачными комментариями. Нам же близка следующая мысль, высказанная по поводу взглядов ученого на проблему, столь страстно обсуждаемую в наши дни. Она принадлежит перу Н. И. Толстого, считавшего наиболее важными два положения в трудах Б. Унбегауна: «1) о непрерывности развития русского литературного языка и 2) об общности лексического и грамматического фонда церковнославянского и русского языков» [Толстой 1995в: 438].
Из представителей русской эмиграции первой волны следует назвать еще, по крайней мере, двух ученых, чьи труды по истории русского языка и сравнительно-историческому языкознанию во многом обозначили актуальность современных идей в этих областях. Это — В. Кипарский и Р. О. Якобсон. Первому отечественная и мировая наука обязана изданием капитального труда по исторической грамматике русского языка (в 3-х томах) [Kiparsky 1963–1975]. В нем заслуживают внимания наблюдения автора над морфологией и словообразованием. Богато иллюстрированная, с солидной научной базой и редким индивидуальным умением ученого анализировать и реконструировать строй древнерусского языка по письменным источникам, эта монография не потеряла своего значения и сейчас[ix].
Работы Р. О. Якобсона, напротив, удостоились большей известности и неоднократно переиздавались в России. Менее знакомы читателям его ранние опыты и, в частности, один из первых трудов «Фонетика одного северновеликорусского говора с намечающейся переходностью» [Якобсон 1927], написанный в 1910-е годы по итогам диалектологических поездок по Московской губернии и содержавший во многом любопытные наблюдения и критические замечания по «этнографической» лингвистике[x]. Дальнейшая деятельность Р. О. Якобсона после его отъезда из России была мало связана с исторической русистикой и «памятниковедением». Об этом можно немало рассуждать, но, встретив однажды корректную ремарку его «однокашника», Б. Унбегауна, высказанную как раз по поводу интересующего нас вопроса (в широком смысле), не удержимся и процитируем ее: «Я с Вами совершенно согласен, — писал он С. А. Копорскому 10 сентября 1962 года, — насчет структурализма. Конечно, каждая серьезная работа должна быть «структуральна», но это отнюдь не значит, что она должна витать в стратосфере на телеологических крылышках. Кроме устранения «неугодных» фактов раздражает еще совершенно излишнее (здесь и далее в письмах Б. Унбегауна курсив наш. — О. Н.) изобретение новой терминологии, отчего самые банальные вещи приобретают глубокомысленный вид. Особенно этим грешат американцы. Я все еще жду путного исследования по истории языка, написанного правоверным структурализмом, но история культурного языка — это, по-видимому, не описание бесписьменного эскимосского диалекта. По-моему, даже не стоит тревожить телеологизм XVIII в.; «апельсин разделен на дольки, чтобы было удобнее его есть» — вот к чему часто сводится телеологизм».
В мировой науке тех лет (да во многом и сейчас) были очевидны отход от историко-филологической традиции и увлечение модными течениями, стремившимися подчинить себе и историческое языкознание. Сместилась как бы точка отсчета — все старое было предано забвению. Иные приоритеты и установки сместили центр тяжести, взлетев в научные высоты «на теологических крылышках». О роли Р. О. Якобсона в этом «процессе» Б. Унбегаун сказал почти недвусмысленно и вобщем-то, пожалуй, верно. Вот выдержка из письма С. А. Копорскому от 25 ноября 1962 года: «Якобсон <—> человек увлекающийся и способный схватывать то, что носится в воздухе, но еще как-то не сформулировано. Правда, часто он дает просто новые формулировки общеизвестным фактам. Его увлечение фонологией и структурализмом привело, увы, к тому, что в США оказалась заброшенной история русского языка. Там же, где без нее нельзя было обойтись, ее старались «обойти» путем разных синхронических ухищрений, вроде «глоттохронологии» и под. Это, конечно, проще, чем засесть за тексты»[xi].
Мы не можем умолчать о том, что все же Р. О. Якобсону в какой-то мере удалось восстановить свою «репутацию» в глазах последовательного «правоверного» историка языка, каким был Б. Унбегаун. На склоне лет в он издает «Tönnies Fenne’s Low German Manual of Spoken Russian» — уникальный лексикографический источник из собрания архива Копенгагенской библиотеки. В нем впервые в практике таких изданий была зафиксирована разговорная речь русских во Пскове начала XVII столетия — не отдельные слова, а целые тематические фрагменты, диалоги, реплики, записанные иностранным негоциантом, были расшифрованы и факсимильно изданы редакторами словаря[xii] [Tönnies Fenne’s 1961–1986]. Приведем некоторые из образцов речи, представленных в этом издании: «Не переимай ты моёго слова, дай мне сговорить» [там же 1970: 143]; «Дай мнЪ ножик на подержание» [147]; «Хто таковый был?» [152].
Таковы, в общих чертах, взгляды русских ученых-эмигрантов на проблему делового языка и изучение памятников письменной культуры.
Список литературы
[i]Ср., в статье «Вавилонская башня и смешение языков» он делает следующее обобщение: «…и в области языка действие закона дробления приводит не к архаическому распылению, а к строгой гармоничной системе…» [Трубецкой 1923: 117].
[ii]Для грамотного русского человека первой половины XVIII столетия все многообразие языковых переплетений и причудливых нагромождений сводилось, по Н. С. Трубецкому, к троякому ощущению, прочно соединенному в сознании с верой, профессиональной ориентацией и бытовыми привычками. Эти «три языка» (к ним примыкает и канцелярский) таковы: чисто-церковнославянский, используемый в богослужении, — язык официальной Церкви и теологических сочинений. Вторым являлся собственно-русский язык (Н. С. Трубецкой называет его «чисто-русским деловым»). Как пишет ученый, он применялся «в практически-деловой жизни и в «домашних» разговорах…» [Трубецкой 1990: 134]. Третим стал так называемый упрощенно-церковнославянский язык «без того специфического оттенка, который отличал чисто религиозную выспренность» [там же]. Кроме указанных, Н. С. Трубецкой ставит на «особое положение» язык канцелярского делопроизводства. Его устоявшаяся система языковых средств и соответственно сфер применения, достигшая наивысшего расцвета к рубежу XVII–XVIII веков, во времена петровских реформ занимает своеобразную позицию. Он «не совпадал ни с литературным, ни с разговорным» [там же]. Н. С. Трубецкой поясняет свой тезис со свойственным ему умением видеть главное. «Некогда чисто русский, — пишет ученый, — он со временем все больше и больше впитывал в себя церковнославянских элементов, остававшихся чуждыми разговорному языку (вроде понеже, поелику и т. д.). Кроме того, и сам великорусский элемент канцелярского языка выступал в более архаичном виде, чем в разговорном» [там же].
[iii]Ср.: И. И. Срезнеский говорил о том, что «до тех пор, пока в языке народном сохранялись еще древние формы, язык книжный поддерживался с ним в равновесии, составлял с ним одно целое. Друг другу они служили взаимным дополнением» [Срезневский 1959а: 66].
[iv]Книга завершается характерным абзацем: «Борьба с Церковью в сов<етской> России и насаждение безбожия имело своим следствием оскудение русского языка, подрыв в нем одного из существенных элементов, связанного с наследием вековой греко-болгарской культуры. Это обеднение языка находится в прямой связи с ослаблением Церкви, являвшейся на протяжении вековой истории России носительницей и охранительницей церковной струи русского литератрного языка» [Бем 1944: 65].
[v]Ср.: А. И. Соболевский полагал, что уже в домонгольский период в истории развития делового языка не было единой нормы. Размышления ученого сводятся к его тезису о том, что «в деловой письменности было столько чисто русских языков, сколько было говоров» [Соболевский 1980: 39]. И эти различия: местные, диалектные, а, значит, и в немалой степени стилевые — просуществовали до XVI века, когда московский деловой язык… вытеснил местные деловые языки (курсив наш. — О. Н.) и сделался общим для всей Северо-Восточной Руси» [там же: 54].
[vi]Против этого взгляда тогда резко выступал Ф. П. Филин, называя идеи А. А. Шахматова и Б. Унбегауна «непатриотичными и ненаучными» (см. любопытные воспоминания Н. И. Толстого о дискуссии на эту тему, развернувшейся на VI Международном съезде славистов в Праге в 1968 году [Толстой 1995б: 438–439]). Заметим, что реплики Ф. П. Филина, как и много лет прежде того, имели определенную цель. Вот как он излагает это в одной из своих книг: «при всем уважении к памяти таких крупных ученых, как А. А. Шахматов и Б. О. Унбегаун, … нельзя сказать, что их гипотезы о происхождении русского литературного языка являются безнадежным полетом фантазии, спекуляциями, которые чем скорее будут выведены из обихода, тем будет лучше для науки» [Филин 1981: 60]. Или: «Теория А. А. Шахматова (и ее ухудшенный вариант Б. О. Унбегауна) должна быть сдана в архив» [там же: 72].
[vii]Слову закон и юридической терминологии вообще с любопытными сравнениями из памятников письменности и художественной литературы была посвящена небольшая статья на французском языке, переизданная в юбилейном сборнике трудов [Unbegaun 1969а: 176–184].