Есть в указанной книге и другие любопытные наблюдения А. Л. Бема, например, о воздействии церковного быта на язык, о роли книжного языка в обновлении традиционной церковной стихии, а также о влиянии монастырской культуры — «то особое значение, которое имели для распространения церковного языка чтимые народом обители» [там же: 49 и далее]. В итоге автор приходит к выводу о том, что Церковь содействовала сохранению единства русского литературного языка «на всем пространстве русской территории»[iv] [там же: 58–59].
Книга А. Л. Бема для нас важна как редкая в то время (да и сейчас) попытка исторического осмысления языковых процессов и определения социальной роли институтов Церкви и духовной культуры в развитии русского языка.
Работы другого оригинального деятеля русской эмиграции — П. М. Бицилли — также содержат глубокие раздумья о судьбах русского языка. Особенно ценны взгляды ученого на языковые процессы XVIII века. По его мнению, создание нового языка велось «не коллективно, но отдельными «любителями» [Бицилли 1954: 207]. Весьма полезные идеи находим и в анализе конкретного языкового материала. Так, в частности, он останаваливается «на истории одной группы слов общего корня» с целью показать, «насколько, наряду с тенденцией к обесцвечиванию словесных форм, была — и остается — в силе обратная тенденция к использованию словесных «частиц» для реализации потенциально присущих тому или иному корню различных смыслов и нюансов» [там же: 215]. Любопытно, что выбранный им пример в одной из форм бытовал в следственном обиходе XVIII века. П. М. Бицилли рассматривает глагол молиться (здесь и далее разрядка автора дается курсивом. — О. Н.), от которого «уже в древнерусском языке образовалась лексема молитва. От нее, в свою очередь, образовался глагол молитвить, — правда слабо усвоенный в литературном языке, — отнюдь не являющийся синонимом молить или молиться: молитвить значит — читать над кем-нибудь или за кого-нибудь молитву. Этот редкий глагол, — пишет далее ученый, — имеется в протоколах судебного процесса второй половины XVIII века…» [там же]. «Случаи эти, — замечает П. М. Бицилли, — чрезвычайно характерны для уразумления одной из тенденций языкового развития нового времени — сохранения тех или иных словесных форм в их подлинном значении…» [там же: 216].
Немалое место в работах П. М. Бицилли занимают получившие развитие в последующие годы идеи о роли «дворянских гнезд», кружков в создании литературного языка, «о влиянии языка сферы «интимных» отношений на общий язык» [там же: 227]. Современно в контексте нынешней языковой ситуации звучат его мысли о языке как основном вопросе национальной политики [Бицилли 1992], о перемещении центров культуры [Бицилли 1993], о роли фольклора в развитии языка [Бицилли 1944] и др. Осталась, кажется, неоцененной проблема «домашней письменности» как культурно-языковой факт. Этому вопросу он специально посвятил статью «Die “Haus”-Literatur und der klassischen Literatur in Russland» [Bicilli 1934].
Собственно язык деловой письменности не подвергается широкому анализу в работах ученого, но он считал его важной составляющей общелитературного развития в новое время (П. М. Бицилли называет его «приказным argot»).
Борис Унбегаун не раз в научных трудах обращался к вопросам изучения памятников деловой письменности. Свой взгляд на языковые процессы допетровской Руси он ярко продемонстрировал в изданной им в Париже книге о русском языке XVI века [Unbegaun 1935]. Хотя заметим, что в целом данное исследование имеет иную цель — описать фонетический и грамматический строй указанного периода. Итак, автор пишет: «Par contre, les actes administratifs eux-mêmes accusent par fois l’action du slavon, bien qu’à vrai dire dans une mesure sensiblement plus faible… [там же: 6]. Далее он поясняет: «С’est la languedes documents administratifs qui, seule, importe à histoire du russe, et les textes slavons n’ont pour cette histoire qu’une valeur toute relative. Il ne sera donc question ici que de ce que nous appellerons la langue administrative, avec l’inten tion de reudre le terme de приказный язык (“languedes chancelleries, des bureaux”) usuel dans les travaux russes…» [там же].
Анализируя языковые факты, ученый полагает, что «…all non-literary texts were written in colloquial Russian, known as prikazny jazyk…» [Unbegaun 1950: 27]. Отождествление разговорного языка (“colloquial”) с приказным, на наш взгляд, не совсем точно. Само понятие приказной язык предполагает довольно узкую сферу использования, в основном письменную, хотя нередко воспроизводимую фрагментами и в устной форме (ср. у В. И. Даля: Приказной слог, выраженье, [т. е.] канцелярское, деловое, казенное [Даль 1994, III: 1084–1085]). Чаще всего имеют в виду официальные бумаги учреждений, ведавших какой-либо отраслью управления или территорией: Монастырский, Посольский, Сибирский, Конюшенный и другие приказы. Разговорный язык во всем его многообразии форм — явление неизмеримо большее. Признавая все же, что русский разговорный (“spoken”) язык являлся основой административного, Б. Унбегаун замечает, что он [the spoken Russian. — О. Н.] «seems to have been common to the whole population; the upper classes, even the Tsar himself, used the same speech as the peasants [Unbegaun 1950: 27]. Здесь у нас нет возражений, но следующий тезис автора может быть нами оспорен: «For this reason the administrative language of Old Russia had no stylistic or social variations» [там же]. Из приведенных высказываний заслуживает внимания признание ученым сферы воздействия разговорного языка на все население вне зависимости от сословий и класссов. Однако проблематично утверждать, что в Древней Руси отсутствовали стилистические или социальные изменения в приказном языке. Напротив, несмотря на специфику его развития и некоторую предопределенность, диктовавшую тот или иной текстовой формуляр, графику и всю систему орнаментики, местные государственные конторы, особенно если они находились на большом расстоянии от приказов, имели свои особенности. Так, приказной язык севернорусских монастырей как раз не был однороден стилистически[v]. Церковный регламент определял надлежащую форму исполнения документов — архаичную, насыщенную старославянизмами. Тяжбенные дела имели бóльшую «самостоятельность» в выборе словесных средств и потому были менее регламентированными.
Для освещения нашего вопроса важна небольшая, но богато иллюстрированная и содержательная статья «Язык русского права» [Унбегаун 1965]. В ней автор вслед за А. А. Шахматовым высказывает мысль о том, что современный русский литературный язык явился «продуктом слияния» церковнославянского языка с русским[vi]. Причем, по мнению Б. Унбегауна, XVIII век стал периодом их окончательного соединения [там же: 179]. Наша задача не состоит в опровержении данной концепции или же в поиске разумного языкового компромисса. Это слишком объемная проблема. Остановимся на вопросах, имеющих непосредственное отношение к деловому языку. Существенно, что Б. Унбегаун изначально относит приказной язык к русской генеалогической основе. Он вполне обоснованно полагает: «Была однако одна область, из которой церковнославянский язык был исключен с самого начала, а именно область законодательства» [там же]. Этот «парадокс в истории русской культуры» состоит в том, что «византийское законодательство не оказало никакого влияния ни на русскую юридическую мысль, ни на русский юридический язык» [там же]. Как же трактует этот «парадокс» Б. Унбегаун? «Наиболее правдоподобное объяснение…, — пишет он, — заключается, по-видимому, в существовании устного обычного права еще в «доцерковнославянскую эпоху», т. е. до крещения Руси. Право это как бы только и ждало введения письма, чтобы быть закрепленным на бумаге» [там же: 179–180]. Допуская возможность наличия некоторых терминов права церковнославянского происхожденя в русских юридических документах, Б. Унбегаун применяет к деловому языку тот же подход, что и к трактовке сосуществования двух языковых стихий в допетровской Руси и их постепенного слияния — русификации. Ученый полагает, что в сравнении с языком литературы «для языка русского права перемена была более радикальной: он должен был изменить самую сущность, т. е. превратиться из русского в русифицированный церковнославянский язык» [там же: 182]. Интересными, на наш взгляд, представляются рассуждения ученого о слове закон и его роли в языке русского права. Он пишет, что этот термин до XVIII века «употреблялся лишь для обозначения закона Божеского (и закона Божия), а не человеческого, и был церковнославянским словом»[vii] [там же: 183].
Говоря о специфике развития делового языка в послепетровскую эпоху, Б. Унбегаун отмечает следующие тенденции, прогрессировавшие в этот период: наличие отвлеченных терминов на - имость, - ение, - ство и заметное, даже свободное, вхождение в правовой вокабуляр заимствований типа процесс, протокол, кодекс [там же: 184]. Само слово право, — по мысли Б. Унбегауна. — в его чисто юридическом значении заимствовано из польского языка в XVIII столетии» [там же].
Каков же итог развития этой области языкового пространства? Б. Унбегаун приходит к такому заключению: «…современная терминология русского права состоит из трех пластов: (1) во многом уцелевшей традиционной древнерусской терминологии; (2) церковнославянской терминологии, возникшей в XVIII и XIX веках благодаря слиянию церковнославянского литературного языка с русским административным языком; и (3) иностранных терминов, заимствованных в XVIII–XX веках» [там же]. Актуальным для ученого является проблема изучения этапов развития правовой терминосистемы и функционирования ее отдельных пластов.