Еще дольше держался обычай неединогласия. Обычай сокращенного богослужения при соблюдении буквы устава, т.е. одновременного чтения молитв и церковного пения, появившийся в XVI веке, держался довольно долго. Протопоп Аввакум жалуется: «А где неединогласно пение, — там какое последование слову разумно бывает? Последнее напредь поют, а преднее позади. Лесть сию молитву я пред Богом вменяю: того ради так говорят, чтобы из церкви скорее выйти. Меня и самого за то бивали и гоняли безумнии: долго-де поешь единогласно, нам-де дома недосуг. Я им говорю: пришел ты в церковь молиться, отверзи от себя всяку печаль житейскую, ищи небесных. О человече суетне! Невозможно о ком единем глядеть на землю, а другим на небо. Так меня за те словеса бьют да волочат, а иные и в ризах не щадят. Бог их бедных простит» (цит. по изд. [Преображенский 1924:17]). Такой остроты достигла борьба с укоренившимся обычаем неединогласия. Только к XVIII веку удалось окончательно искоренить этот тяжелый пережиток церковного несторения. Во второй части «Духовного регламента» в 9-м пункте написано: «Худый и вредный и весьма богопротивный обычай вшел службы церковные и молебны двоегласно и многогласно пети, так что утреня или вечерня, на части разобрана, вдруг от многих певчих и чтецов совершается. Сие сделалось от лености клира и конечно должно есть перевесть таковое богомоление» (цит. по изд. [Бем 1944:30–31]).
Влияние церковного пения на широкие круги населения стало возможным лишь во второй половине XVII века. Эта реформа была связана с влиянием юго-западной Руси, которое проявилось во многих областях культурной жизни. «Тяготение малороссийских ученых, духовенства и всех, притесняемых за веру, к Москве в половине XVII века было очень сильным. Великорусская школа, литература, искусство и быт – все подпало под влияние выходцев-киевлян. Неудивительно, если и малороссийские певчие оказались могучим фактором этого южнорусского влияния, подготовившего в целом наш XVIII век» [Преображенский 1924:43]. Приведем некоторые факты. В Андреевском монастыре (около Москвы), устроенном ближним царским боярином Ф.М.Ртищевым, который в бытность свою в Киеве увлекся красотой многоголосного хорового пения, пел хор киевских «вспеваков». Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович также увлекались новым хоровым пением и выписывали к себе певцов из Киева. Таким образом, «в хоровом пении русские люди впервые столкнулись с новой культурной силой музыки, более развитой, разнообразной и богатой, чем старое их церковное искусство, увлеклись ею и с этих пор вступили на путь критического отношения к старому» [там же:45]. Это вызвало позднейший расцвет русского церковного хорового пения и значительно расширило круг его участников. Оно придавало церковному хору и большее значение в отправлении богослужения, вызвало потребность в образованных регентах и сплачивало церковные хоры в самостоятельные объединения. Они привлекали к себе не только профессионалов, но и любителей пения. Через низ приобщались к церковной жизни значительные группы населения, принадлежавшие к простому классу. С детства впитывая в себя слова и целые обороты церковных песнопений, певчие вносили и в свой язык большой количество церковнославянизмов, постепенно от них переходившие и в разговорный язык.
Эти два процесса в истории русского церковного пения, а именно: сближение текста песнопений с их смысловым значением и введение хорового многоголосого пения подводят нас к XVIII веку, когда и так называемое неединогласие в церковном богослужении было изжито. Таким образом, открывалась широкая возможность проникновения церковного языка в широкие круги населения. Как мы видели в этом историческом обзоре, Церковь здесь играла ведущую роль. Рассмотрение же частных проявлений описанных явлений — вопрос более тонкий и требующий постоянных размышлений, музыкального образования и воцерковленности, что у светского человека, каким является автор настоящей работы, отсутствует. Все же весь ход богословских и лингвистических «столкновений» не может нас не привести к выводу о том, что церковное пение имело определенное влияние на развитие русского литературного языка и духовное просвещение и является одним из неотъемлемыхъ форм конфессионального искусства, а, значит, и языка.
III. Историко-культурные этнотипы как лингвистический феномен: языковая личность и среда (к постановке проблемы)
В научных исследованиях последних лет оживился интерес к изучению способов проявления личности и выражения ее свойств, в том числе языковых. Ситуация в обществе и положение самой лингвистики здесь нашли «взаимопонимание», так как строй языка нельзя понять только формальными средствами, необходимо осмысление всего комплекса смежных проблем, реализующих «формат» языка и культуры. В этой связи наблюдается повышенное внимание к когнитивным процессам, являющимся событийной стороной языкового мироздания. Отсюда особый интерес к обстоятельствам, фактам, действиям и событиям жизни объясняется прежде всего появлением в последние десятилетия новых общенаучных и лингвистических парадигм, в которых мир воспринимается как совокупность событий и фактов, сопряженных с человеческим сознанием и языком. В лингвистике, например, при таком подходе к описанию и анализу языка произошли переосмысление и переоценка субъектных отношений, ср. высказывание Н.Д.Арутюновой: «…переключились с предметно-пространственного аспекта мира на его событийно-временные характеристики и соответствующие им концепты» (цит.по изд. [Ли 1995:312]). Концепт события здесь направлен на мир поступков и проявлений, происходящих в реальном историческом пространстве и времени. Следовательно, их можно описать и «распознать», а этноязыковое поле, в котором расположены конкретно-действенные объекты, и представляет собой достоверную «картинку» происходящего. Исследования последних лет в когнитивной лингвистике, принадлежащие перу Н.Д.Арутюновой, дают возможность по-новому взглянуть и на проблему аномалии и языка, что, разумеется, в значительной степени интересует и нас (в связи с рассмотрением монастырских памятников, фиксирующих эти аномалии). В книге «Язык и мир человека» автор замечает: «Единичные и редкие в жизни человека и природы события, хотя они обычно наступают закономерно и неизбежно, хотя их нередко предвещает весь предшествующий ход происходящего, дают ощущение чрезвычайности и аномалии (это особенно верно по отношению к негативным (курсив наш. – О.Н.) событиям)» [Арутюнова 1999:75]. В этой плоскости ученый считает перспективным рассмотрение концепта нормы[1], и вообще всей области нормированного и аномального, что, вне сомнения, определяет специфику любого сообщества. Весьма существенным представляется также мысль об «осознании человеком двойственности бытия», о дуализме природы и возможности выражения в языке ее концептуального фона (см. [Арутюнова 1991: 21 и далее]).
Проблема человека в языке, получившая развитие в когнитивной лингвистике (см., например [Гак 1999; Булыгина, Шмелев 1999] и др.) и смежных дисциплинах, исследует и метаязыковую рефлексию в текстах разных жанров, где проявление личности, точнее, ее языковой способности, выражается в языковом микромире, который, в свою очередь, «показывается через микромир слова, как бы конденсируется в нем[2]. Языковая отдельность – слово – берет на себя задачу предстать в контексте языка, сузив его большой мир до границ своего микромира. Между тем, — пишет Н.Ю.Шведова, — реальностью является не обращенность языка к микромиру слова, а, наоборот, включенность отдельной особи – слóва – в большой мир языка, полная ему подчиненность» [Шведова 1988:6–7].
Ю.Н.Караулов выделил несколько уровней изучения языковой личности. Первый опирается «на достаточно представительную совокупность порожденных ею текстов необыденного содержания, предполагает вычленение и анализ переменной, вариативной части в ее картине мира, части, специфической для данной личности и неповторимой» [Караулов 1987:37]. Этот уровень ученый называет «лингво-когнитивным». Следующий, «более высокий» по отношению к первому, «включает выявление и характеристику мотивов и целей, движущих ее (т.е. личности. – О.Н.) развитием, поведением, управляющих ее текстопроизводством и в конечном итоге определяющих иерархию смыслов и ценностей в ее языковой модели мира» [там же]. Третий уровень – гносеологический. Здесь интересны размышления Ю.Н.Караулова о «единицах тезауруса», служащих проводниками между гносеологией и семантикой. По его мнению, «корни языковой образности лежат не в семантике, как считают многие, а в тезаурусе, в системе знаний» [там же:176].
На наш взгляд, принципиальным является тезис Ю.Н.Караулова о связи национального характера с национальной спецификой, в которой и развивается личность. По его мнению, это имеет «только один временной промер – исторический (здесь и далее курсив наш. — О.Н.), национальное всегда диахронно. Поэтому естественно, — продолжает далее он, — что все претендующие на научность рассуждения о национальном характере могут опираться только на историю. Историческое же в структуре языковой личности совпадает с инвариантной ее частью, и тем самым мы ставим знак равенства между понятиями «историческое», «инвариантное» и «национальное» по отношению к языковой личности» [там же:40]. Приведем и другие важные положения, выдвинутые автором книги: «Русский язык и языковая личность»: «… существуя и развиваясь в актуальном времени…, личность, идентичная сама себе, представляет как вневременная часть…» [там же: 39]. Этот парадокс ученый объясняет так: языковая личность «на каждом уровне своей организации соответственно имеет и вневременные и временные, изменчивые, развивающиеся образования, и сочетание этих феноменов и создает наполнение соответствующего уровня» [там же]. К «вневременным образованиям» Ю.Н.Караулов относит общенациональный – общерусский – языковой тип. Порождаемые им устойчивые комуникативные потребности на следующем уровне организуют внутренние установки личности, ее конкретную языковыую индивиуальность. Так, например, жители севера «менее многословны, более молчаливы, чем южане». Эта «инвариантная часть» в структуре языковой личности, как полагает ученый, «носит отчетливую печать национального колорита» [там же].