А. К. Матвеев
Несмотря на то, что топонимические и диалектологические экспедиции продолжают дарить лингвистической и исторической науке все новые бесценные факты как собственно русской, так и субстратной топонимии, лингвисты-полевики уже сознают, что конец полевых сборов не за горами. Найти хороших информантов все труднее. Экстенсивный сбор фактов завершается.
Разумеется, многое уже сделано. Богатейшие материалы хранятся в картотеках. Но есть и обширные лакуны. Собиратели явно не успевают. Поэтому в первую очередь надо фиксировать самое ценное. А в топонимии любую ценность представляют сохранившиеся кое-где компактные гнезда топонимов и микротопонимов - реликты бесписьменных языков, оставленные древним населением.
Поэтому на смену экстенсивному сбору материала должен прийти направленный (адресный) сбор топонимии, в частности субстратных названий. В первую очередь следует установить, где находятся наиболее важные для их поиска территории и где они уязвимее с точки зрения топонимической экологии. Первое определяется по историко-этнографическим свидетельствам, а также данным собственно русской топонимии, второе зависит от современных социально-экономических и демографических факторов, проще говоря, судьбы конкретных деревень.
Предмет этой статьи - собственно русская топонимия как источник сведений о древнем населении севера европейской части России (Русского Севера), под которым имеется в виду территория современных Архангельской и Вологодской областей (в дальнейшем - Север).
Естественно, свидетельства русской топонимии о древнем населении Севера не следует рассматривать только как своего рода индикаторы. Они имеют и самостоятельную научную ценность, иногда немалую. Однако эти свидетельства крайне разнородны и преимущественно несопоставимы по исторической достоверности и ценности. Этническая принадлежность древнего населения Севера, его быт и культура наиболее надежно раскрываются прежде всего путем изучения субстратной топонимии и диалектных заимствований, тогда как русская топонимия дает очень фрагментарное, преломленное, а порой и искаженное представление о древних насельниках.
Тем не менее указания на местонахождение древнего населения, как прямые, так и косвенные, служат некими ориентирами и могут быть использованы при поиске субстратных топонимов. В этом объективная прагматическая ценность свидетельств русской топонимии о древнем населении: на начальных этапах исследования их необходимо тщательно анализировать и при апробации учитывать в дальнейшем. В то же время актуальны проблемы верификации и классификации этих свидетельств, большей или меньшей информационной ценности выделенных типов, а в конечном счете целесообразности их использования при реконструкции лингвоэтнической карты прошлого. Не надо забывать также о тех трудностях и опасностях, которые подстерегают исследователя при извлечении лингвоэтнической информации о древнем населении из собственно русских географических названий. Таким образом, этот в сущности частный и периферийный вопрос представляет немалый интерес и с методической точки зрения.
Естественно, что в состав собственно русской топонимии прежде всего входят топонимы, образованные на русской почве от славянских корней и не включаются субстратные названия, хотя теперь и они являются русскими. Труднее решить вопрос о некоторых других названиях, производных от заимствованных слов.
Очевидно, к собственно русским топонимам следует причислить такие вторичные онома, как наименования, образованные от старых заимствований, например нарицательных обозначений деревень типа улус или чум, а также топонимические производные от заимствованных этнонимов корела, лопь, меря и т. п. Дело в том, что названия деревень типа Улус, Чум по своей природе не должны быть субстратными, поскольку местные коренные жители, как правило, обозначают поселения на своем языке особыми ойконимами, которые при определенных условиях и становятся субстратными. Это один из общих принципов топонимической номинации. То же самое можно сказать и о давно заимствованных этнонимах. Внешние этнонимы типа лопь не могут быть субстратными «по определению». Так, например, сами лопари называют себя саамами, поэтому не случайно самоназвание саам не отражено в русской топонимии, тогда как лопь, лопарь засвидетельствованы в ней неоднократно.
Этнонимы-самоназвания, которые одновременно являются и внешними этнонимами (корела > карелы), также должны рассматриваться прежде всего как заимствования, а не субстратные включения, поскольку при ассимиляции они сохраняются в первую очередь в памяти населения соседних деревень. Сами же коренные жители после утраты этнического самосознания и забвения родного языка обычно переносят на себя самоназвание ассимилирующего народа или пользуются (в воспоминаниях о прошлом) своим внешним этнонимом, усвоенным от соседей. Так, в некоторых русских деревнях Северного Урала, где в отличие от Севера ассимилятивные процессы завершились совсем недавно - в течение XX века, местное население еще хорошо помнит о своих нерусских корнях. Там говорят: «мы - вогулы», используя внешний этноним вогул, но никто не знает самоназвания манси.
Предлагаемые критерии не абсолютны, и какие-то исключения могут быть, но для нашего исследования это не так существенно. Даже если этноним является субстратным и не относится к собственно русской топонимии, суть дела не меняется. Важно, чтобы он активно использовался русскими: фактические сведения о народе намного существеннее, чем почти всегда проблематичная информация о механизме их закрепления в усваивающем языке.
Таковы рамки, ограничивающие материальную основу исследования.
Наиболее очевидные и подчас предельно конкретные указания на дорусское население содержат этнотопонимы, что уже давно установлено и неоднократно использовалось в исследовательской практике [см.: Попов, 1965, 76–85]. Ср. этноним меря и название урочища Мерьские Болота в Красноборском районе Архангельской области, а также аналогичный топоним болотце Мерьское в исконных мерянских землях на территории Московской области. Ср. еще этноним лопь (производное -лопарь) и ойконим Лопариха в Усть-Кубенском районе Вологодской области и т. п.
Все названия такого рода, даже если они единичны, как архангельские Мерьские Болота, представляют значительный интерес. Это своего рода сигналы, указывающие на то, что к данной территории нужно проявить внимание и что здесь возможны ценные находки. В то же время роль единичных этнотопонимов не следует преувеличивать, как, впрочем, и вообще значение этнотопонимии для лингвистических исследований, поскольку эти названия далеко не всегда могут быть основанием для корректных историко-лингвистических выводов. Многое затрудняет или даже делает невозможным использование этнотопонимических фактов.
1. Уже давно установлено, что очень многие этнотопонимы фактически являются этноантропотопонимами, т. е. географическими названиями, образованными от антропонимов, в основе которых этнонимы, т. е. от этноантропонимов. Так, в Шекснинском районе Вологодской области записано название урочища Меричевых Чища. В основе фамилии Меричев логично видеть этноним меричи, производный от меря и аналогичный таким названиям, как русичи, пермичи и многие другие. Это очень интересное название – типичный этноантропотопоним, который не может рассматриваться, как свидетельство былого пребывания мери на территории Шекснинского района, даже при наличии других данных о том, что она там обитала, поскольку Меричевы могли быть мигрантами из других мест. Положение меняется, если Меричев - чисто местная фамилия, но это очень трудно доказать. Поэтому в целом этноантропотопонимы дают мало материала для серьезных лингвоэтнических выводов, особенно такие единичные, как Меричевых Чища.
2. Следовательно, важно учитывать частотность этнотопонимов. Даже бесспорно этнодифференцирующие названия типа Корелы или Мерьские Болота могут содержать дезориентирующую информацию, если они единичны на данной территории (микротерритории). Причиной их появления может быть переселение одной семьи (и даже одного человека) или транспортация названия русскими, когда оно становится вторичным. Достаточно надежные сведения, которые могут быть положены в основу лингвоэтнических выводов, должны иметь сколько-нибудь систематический характер.
3. Фактический материал не подтверждает широко распространенный тезис о том, что этнотопонимы встречаются прежде всего в зоне пограничного (маргинального) контакта двух народов [см.: Попов, 1965, 83]. Во всяком случае к территории Севера это положение неприменимо. Русские и финно-угры жили здесь длительное время чересполосно, и контакты между ними носили внутрирегиональный характер. Поэтому на Севере возникли этнотопонимические зоны, охватывающие обширные территории [см. об этом: Пантелеева, Янчевская, 1965, 159–161]. Этнотопонимический ареал карел занимает северо-западную половину Севера, совпадая в основном с зоной распространения прибалтийско-финских микротопонимических типов. Топонимы, образованные от этнонима чудь, больше тяготеют к юго-восточной половине Севера, а географические названия, производные от самоед, характерны для севера Архангельской области и оконтуривают зону хозяйственных интересов ненцев. В Волго-Окском междуречье названия, содержащие этноним меря, распространены почти по всей территории исторических мерянских земель, что также доказывает внутритерриториальный характер финно-угорско-русских контактов. Более того, появление самих этнотопонимов не является императивом: в бассейне Ваги в Архангельской области на весьма ограниченной территории жители 30 деревень имеют коллективное прозвище зырь (> зыряне) и все приписываемые дорусскому населению атрибуты (нечистоплотность, некультурность, драчливость и т. п.), но здесь не зафиксировано ни одного этнотопонима, производного от зырь.