Здесь и следует сделать следующий шаг разоблачения.
Не существует и самой игры (в логической чистоте ее "собственного").
"Есть" на самом деле лишь отношение, чудо (виртуальность) перехода реальности в свое иное (идеальное) и ее иного – в реальность (воплощения), "обычное чудо" взаимо-перехода реальностей своего в реальность иного и чуждого, орудием которого выступает идеальное).
В этом "обыкновенном чуде" и заключена тайна игры.
*
Предел, за которым кончается индивид, но длится его субъективность, очаровывает и пугает, манит и отталкивает, вступая в ту игру, которая представляется индивиду не его и не собственной, но игрой внутри (данной) игры, кружевом отражений в лабиринте все далее уводящем его от себя – к (воображаемому) иному – как подлинному себе самому (и, напротив, отдаляющим от чужого как абсолютно-чужеродного, не- и анти-человеческого в "играх патриотов", выстраивающих "свое" в логике антиподов; в силу того "от любви до ненависти..."; любовь и ненависть едины в интенции тотальной настройки на инаковость Другого или Чужого как идеалы с собственными идеологиями).
И реальное, и идеальное представляют некие извечные константы игры, вне ее не обладающие статусом существования, но, тем не менее, обладающие после его обретения специфической инерцией, позволяющей им в определенные исторические промежутки выступать на передний край истории (восприятия) и трактоваться в качестве "сущего", по меркам которого кроится иное (игра, восприятие, сознание) существующее.
Реальность по мере вызревания тенденций реалистичности становится все более зыбкой, подвергаясь ожесточенному воздействию новых – континуальных – временных порядков, основанных плюрализмом мыслимого и (реалистично-рациональным) выбором неизменно "одного из" сценарных вариантов существенно-возможного.
В силу того и "данное" утрачивает надежность "реально-существующего".
Вытеснение реального сопровождается поисками альтернатив; "необратимость" в качестве антонима вариативности выдвигается в такой связи на первые роли.
В силу того "то, что есть, – это в данном случае не то или это, но то, что уже не подлежит отмене" (Ранке).
Увы, "то, что не подлежит отмене", пребывает в прошлом, и, в соответствии с не менее распространенным взглядом, вследствие не существует (практика доказывает и то, что "того, что не подлежит отмене", не существует и совершенно практически).
Континуум отрицает непосредственность происходящего, преобразуя его данность в неподлинность как не-окончательно-реальное; происходящее погружено в ток вариаций и генерирует новую темпоральность как фигуру универсальной рефлексии.
В такой связи трансформируется и древний вопрос о сущем "самом по себе" в его самобытном существовании, никогда не явленном исчерпывающе, хранящем свою тайну как душу уникального – своего-и-не-иного.
*
"Это понятие в-себе-бытия лишь по видимости... является эквивалентом греческого понятия cau’ auto. Последнее выражает прежде всего онтологическое различие между тем, чем является некое сущее с точки зрения своей субстанции и сущности, и тем, что может быть <при> нем и потому изменчиво. Конечно, то, что принадлежит к неизменной сущности некоего сущего, доступно нашему знанию исключительным образом, то есть изначально открыто человеческому духу. Однако то, что есть <в себе> в смысле современной науки, не имеет ничего общего с этим онтологическим различием существенного и несущественного, но определяется с точки зрения собственной сущности самосознания, а также умения производить и стремления изменять, свойственных человеческому духу и воле. Это предмет (Gegenstand), как пред- и противо-стояние (Widerstand), с которым вынужден считаться человеческий дух. Таким образом, как показал в особенности Макс Шелер, то, что есть в себе, коррелирует с определенным типом знания и воления". [17]
Однако сущность сущего в-себе-бытия именно в его не-изменности подготавливает кантовские утверждения; именно неизменное как "истина" отчуждено от человеческого в его стремлении и воле – и вследствие непостижимо, как непостижимо его "тело" или сама "природа постижения"; ничего "этого" за пределами игры не существует; но "это" может в игре использоваться так или эдак и обретает "сущность" лишь вследствие; это не может быть фиксировано фигурой игры (данностью) но выступает заданностью процессуального в способе его аккумуляции спонтанности (подобное различение осуществлено Гегелем в его диалектике становления лишь отчасти; Гегель вполне последовательно останавливает стрелу Зенона, но не удосуживается вновь придать ей подвижность).
Потому невозможность прогноза игры структур оценивается постмодернизмом не в качестве когнитивной несостоятельности субъекта, но как онтологически-фундированная черта самой предметности, а "неразрешимость" выступает "не слабостью, но структурным условием повествования" (Р.Барт). Когнитивные стратегии постмодерна усматриваются в необходимости "покончить с застарелой привычкой рассматривать проблематическое как субъективную категорию нашего знания, как эмпирический момент, указывающий только на несовершенство методов... Проблематическое является одновременно и объективной категорией познания, и совершенно объективным видом бытия" (Делез), иначе, слабой и до настоящего времени неотрефлексированной реакцией на факт истинной частичности истинного, его абстрактности перед лицом реального становления в игре случая и случаем игры спонтанности.
*
Именно этот сухой недостаток Бытия в его истинности инерция созерцательного познавания вовлекает в игру познания под видом феномена как не-окончательно, не-до-конца исчерпанной "вещи" в её гипотетическом "существовании", в отношении которого позиция абсолютного знания утверждается в истинности.
С такой точки зрения феномен есть мироокружность, полагающая миру границы, и данная в совокупности не-игровых (объективных) свойств. "Объективный мир" как вещь в рамках "фигуры" в своей запредельности по отношению к открытости-в-игре (в различии игр) предстает непостижимым ноуменом, затрагивающим вопреки очевидности близкие сферы феноменального в предметной ограниченности "структур повседневности".
Но ноуменальность по сути есть выражение человеческой природы в ее следовании Природе в ее спонтанности и непредсказуемости, раскрываемой перед-человеком и в лице его; человек – тот "механизм", который преобразует мир в феномен открытости, сохраняя его ноуменальные интенции "по ту сторону" познанного, в резерве неисчерпаемого.
*
По крайней мере, игра - чистое отношение инаковости (следовательно, инаковость воплощает ядро инициативности, абстрактную субъективность; Фрейд усмотрел в либидо лишь стремление Эроса и Танатоса; нетрудно убедиться, что и они представляют модусы преобразования, метаморфозы инаковости, в том числе ее пороговые выражения; сложнее разделить акты, в которых активность выражается, и акты, в которых она задерживается и начинает свою игру; именно попытка подобной дефиниции осуществлена Фрейдом в уже упомянутом либидо (модусе Эроса) и не произведена в отношении "Танатоса"; но именно вытесненное стремление к (реальной) смерти (другого) как у-стремление к (ирреальной) смерти "себя" (воз- и пере- рождению) рождает "игру жизни").
Именно "устремление Танатоса" (страсть перерождения) обуславливает устроение "реальности" как среды реализации не-осуществимой, запредельной мотивации жизни в ее спонтанной (природной) само-инаковости (я не могу одолеть тебя и обречен поражению; следовательно, я обязан отречься от своего я, стать другим, тем, кто может победить, и, прежде всего, тобой, дабы ощутить твою силу и слабость; но, в развитии архаики, если я не могу одолеть себя... Танатос – неисчерпаемый предел перерождения, Природа человека в со-природности самому себе как иному).
Игра реализует стремление к перерождению в несуществующее – последнее оттого и возникает, и утверждается в истории реальности, реализует себя (в другом), перерождая его (в иного), а себя – в "подлинного себя" (как воплощенную инаковость).
*
Резюме:
конец истории и начало новой игры.
"Целью холодной войны является
полная победа города над деревней или Запада над Востоком.
Смыслом победы выступает завершение истории, начало заката Европы, Запада, и вследствие этого, поскольку все остальные культуры были поглощены Западом, начало заката человечества".
Л. Страусс
Итак, если рабское следование реальности сменяется любопытством к ее истокам, то существенно корректируется и диагностика происходящего. С точки зрения сказанного интерес представляет прежде всего не происходящее в мире, но то, что происходит с ним самим (и с "жизненным миром", и с имманентным миром (между народами), испытавшем, в отличие от первого, явственные пост-модернизационные перемены).
Прежде всего, реальность утрачивает свойство "объективно существующего", как в сфере рефлексии, так и, путая причину и следствия, в сфере практики; реальность делают теперь в Брюсселе, как сыр и паштет – в Страсбурге.
Реальность сжимается и становится податливой, как пластилин; из совокупности обстоятельств, которые "застают" поколения, она трансформировалась в эпоху модерна в рукотворную субстанцию, испытавшую тотальные перемены за время одной лишь жизни. Но трансформации продолжаются вопреки причинам, которые их якобы обуславливают. Реальность все в большей мере выступает посредническим звеном между существующими самобытностями (цивилизациями), звеном, в рамках которого воля к власти обретает свои пределы не столько в иной воле, сколько в собственно(м) своеволии.
Именно неизмеримо возросшие возможности реализаций обнажили их подоплеку, идеологическую подложку, вне которой "реальность" обессмысливается, подложку, мерам которой следует и столь прежде солидная, независимая реальность.