Власть – игра, вышедшая из своих пределов, утвердившая данные правила в форме законов, а себя в качестве неизменного и безальтернативного условия их соблюдения (как и наблюдения; власть прежде всего исключает себя из игры, принимая позу игротехника и судьи; автономия правосудия – ещё одна черта демократизма).
Власть опосредует игру и реальность, утверждая себя в качестве реальности без- альтернативной игры (реалистичной игры альтернативами в вырезанном игрой диапазоне права и правоприменения; напомним, речь идет о традиционном определении власти или о власти традиционализма над собственным модернизируемым содержанием).
*
Игра – двойственна, опосредует "вертикальную" структуру общественного бытия в сфере со-отношения "идеальное – реальное – игровое", и горизонтальную в сфере выхода внутреннего устроения во внешний горизонт, культивирования способностей и навыков в противостояниях-столкновениях реальностей (чуже-родного бытия), и в реальности самих (разно-родных) столкновений.
"Вертикаль" как фигура синтеза (архаического единения) вбирает в себя опорную связность обращения жизненного фундаментализма в спонтанность "наступающего", или связь "традиции" с "непредсказуемым"; но вертикаль как структура синтеза монистична в существе и монополистична в структуре охвата; краткий абрис охватывает тем не менее и ее собственную структурность; ранее продуманное позволяет ещё рассмотреть в ней слой архаичной данности жизни (жизни как данности) в ее отношении к "за-данности" смерти (смерти как пределу заданности) как древнюю, подзабытую почву идеологии.
Именно игра подвергает эту архаику фундаментальной редакции, утверждая смысл заданности существующего (заданность смысла), саму жизнь в игре-смерти; идеология по мере трансформации "внешнего во внутреннее" трансформируется в политику, порождая само "внешнее" в его отличие от "внутреннего" в своем пропедевтическом введении мира в общую игру и игру общностей.
Власть дублирует вертикаль сакральной игры в общей открытости мира его иному, в игре обращений земного и небесного реализуемой, и выстраивает собственную линию, в рамках которой "игра" как абсолютная свобода противостоит рабству как абсолютной, не-изменной необходимости соблюдения закона (реальности; игра "естественным образом" выступает уделом (военной) аристократии, Ортега-и-Гассет).
*
Фигура "иного" предопределяет топику игры, расслаиваясь на иного-другого, Бога, и иного-чужого в соответствующих модусах.
Глубина человеческих отношений возникает в игре, обретая не-само-идентичность многомерных поставов им-персонального (данно-заданного) и персонального (Другое-в-переходе-в-Свое-и-Чужое) свойства; игра есть замкнутый потенциал обращений, по мере проецирования в мир устанавливающий "реальность" последнего.
Игра представляет в сфере такой пред-заданности фигуру (форму) Иного (в логике универсальных фигур вытесняя реальность в категориальную сферу не-иного, данного).
Игра рождается на свет в форме Своего-Иного, как своей игры порядка и случая, то есть сакральной игры Абсолютно-иного, Абсолютно-иного-всем-нам, и абсолютно нашего в своем отрицании частичности каждого, отрицании индивида этосом (общего не-своего).
Игра обретает в истории новые и ее фундирующие функции опосредования связей между различными общностями, в рамках которого Чужое воплощают судьбу и жребий (в универсализме ужаса перед абсолютным Оно).
"Иное" в подобном логическом представлении выступает фигурой перехода между "Другим" и "Чужим", их сродством в пределах смутно обозначенной диалектики, вместе с тем полагающей "Свое" в зону опосредования чужеродного иным и себя чужеродным, и, в обращении к классике, раздвигающей игру перехода "Своего-Иного" (их метаморфозы).
*
Кафка в одной из своих талмудических притч сказал: "Из настоящего противника в тебя вливается безграничное мужество".
Это – не игра; но и в этом "вливании", и в "безграничности" сохраняются довольно отчетливые следы ее "культивирования" и "культа" за порогом исчерпания-смертью, но в виду ее и в преддверии.
Отношение к чуждому определяет фундаментальную ипостась рассматриваемого, в которой также заключено множество различных мотивов; значимо то, что это отношение конституирует иную универсалию самого отношения (горизонталь), в рамках которой все аккумулированное "единством" (духом) сталкивается с иным родом аккумуляции и самой аккумуляцией иного рода (чуже-родным; "идеализм" Гегеля методологически обусловлен действительным игнорированием сферы реального в его бытийственной укорененности, в бытии-отношения само-бытностей, и игнорированием сферы игры-случая как механизма трансляции "идеального" в "реальное" и напротив; так гипертрофирование не-случайного перерастает в идеализм и рационализм уродливо гипертрофированной истины, напротив, обрекая прекрасное ложной "препедевтике" несуществующего, а мораль – ригористике, в основных чертах воспроизводящей схоластические императивы данности всего своего и от него производных инструментариев пошлости обывательского счастья).
*
Резюме (предварительная топология игры):
Игра есть универсальное поле обращения своего в Иное (иное-своего).
Универсальной фигурой обращения игры в реальность выступает дифференциация Иного, обретающего форму Другого (как своего-иного), Чужого (как не-своего) и Своего (как не-иного в удержании собственной инаковости).
Другой и Чужой - две функции несуществующего, перекрестье которых инициирует Свое как Иное в игре в реальность и в реальности игры (функции, "сходимые" в рамках игры и в силу того сходные; инаковость роднит другого и чужого и представляет пути их связывания в пере-мирии как древней предтечи "мира" на нейтральной почве примирения в инаковости).
*
"Священная игра" похищает у индивидов их обособленность (нрав, норов), вместе с тем наделяя своей активностью и своей энергией, реактивирующей ситуативный "нрав" особи, преобразуя смерть (с точки зрения рациоморфной интерпретации происходящего, "слепую ярость") в "жизнь" ("слепая ярость" трагедии преобразуется в "ярость зрячую", с тем преобразуя своего восприемника в то условие реципиентности, в котором "священный гнев" принял непредсказуемую форму, "борьба", естественно пред-полагающая схватку за собственное бытие, сменяется здесь схваткой за собственно-бытие и бытием борьбы с выходом за рамки данности).
Игра потустороннего персонифицирует грозовую подоплеку случая; это – вечный вызов беспрецедентного, поражающий смертного несоразмерностью его силам, и только в собственной предельности рождающий возможность соразмерного ответа, отвлечения от границ собственности "себя", соскальзывания в бездну безмерного как ужас смерти (путь к Своему-Другому: какая разница, кто приобщается к священному безумию? Его телесная суть, его плоть несущественны, он как Другой существует лишь в этой вспышке затмения и повторится в иной в той мере, в какой иное допускает возможность повтора).
"Уже Платон в своем <Федре> отметил неясность, с которой обычно экстатику бытия-вне-себя пытаются рассматривать исходя из рациональной разумности, усматривая в ней при этом простое отрицание уравновешенного бытия, бытия-при-себе (Beisichsein), то есть разновидность безумия. На самом деле бытие-вне-себя означает положительную возможность сопричастности чему-то другому, что обладает характером самозабвения. Сущность зрителя обрисовывается тем, что он способен самозабвенно предаваться зрелищу. Но здесь самозабвение - это нечто иное, нежели привативное состояние, так как возникает оно из приверженности делу, которое зритель завоевывает как свое собственное положительное достижение". [9]
Игра трансцендирует присутствие, персонифицируя смерть и ее преодоление. Эта трагическая сторона игры в идеальное дополняется комическими бифуркациями, смехом в его разряжающей накал страстей функции; комизм подчеркивает остаточное равенство индивидов, сохранивших в человечности все ей не чуждое, тело во всем многообразии его нужд, механицизм и автоматизм действия, природу в ее дикой неразборчивости и слепой активности, преодолевающей "смерть" тела в плодородии и плодовитости, "естественное равенство", таинственно хранимое вопреки социальным дифференциациям, все "не свое" и "несобственное" в вертикали духа (от-чужденность), включая сюда не-собственность, не исчерпываемость индивидом собственной "спонтанности", сохраняющей автономию и в его отношении [10].
*
Нерасторжимая связь игры и смерти (смертельной игры), став условием культурно-исторических вменений смерти (жизни) ее смысла – как условия участия в Большой игре (жизни и смерти) – выступает мета-кодом культуры, ключом к различию ее модификаций и комбинаторике "состояний" в онтологическом мессианстве этноса.
*
Аналитика "субъективности" в такой связи.
Субъект-объектные отношения.
Традиция представляет игру совокупностью объективных условий организуемых ею взаимо-действий.
Но игра также субъект, формирующий собственную субъективность в форме само-развития участников игры (игра – механизм, представляющий возможность становления субъектом (противостояния), и противостояние в объективной изнанке ограниченности аморфной активности реальностью правил; игра – всеобщность взаимообращений правил и мотивов в субъективность играющих и последней – в про-исходящее от них и с ними).
"С точки зрения языка собственно субъект игры – это явно не субъективность того, кто наряду с другими видами деятельности предается также и игре, но лишь сама игра. Мы просто настолько привыкли соотносить феномен типа игры с субъективностью и ее типами поведения, что остаемся глухи к этому указанию духа языка". [11]