Собственно, уже общество модерна характеризуется рядом изменений, по которым угадывается вектор его трансформации.
Скажем, традиционное "взятие власти" не предполагает того, что завладевший ею собирается возвращать ее неудачливому сопернику.
Он побеждает реально, и его – реальный – выигрыш означает столь же реальную угрозу жизни политическим соперникам, причем именно совокупность подобных реалий определяла в рамках традиционного общества природу самой "реальности" (сталинскую эпоху отличает от последующего именно эта фундаментальность игры в реальность; страх конституировал серьезность всех ее элементов, формируя жесткость их связи; переход от реальности к имитации требовал фундаментальной реконструкции всего общественного устроения, каковая, в условиях непонимания происходящего, осуществлялась спонтанно, под воздействием обстоятельств).
Демократическое соперничество исключает окончательность проигрыша.
Если победитель препятствует побежденным вновь попытать счастья, он выходит за рамки западной демократии, ибо объявляет в таком случае оппозицию незаконной.
Подобные, достаточно классические признаки "западной демократии", определяют внутренние трансформации "реальности" в направлении игры уже в рамках модерна.
Пост-модерн прежде всего усиливает такого рода тенденции (несовместимость "последовательного демократизма" и реалий традиционного общества особенно жестоко проявляет себя на "стыках систем", понуждая отечественных аналитиков столь регулярно ужасаться наивности западных "правозащитников"; но и "наивность", и "конформизм", то есть инфантилизм мотиваций и выступают выражением духа наступающего, своеобразной "игривой без-ответственности", с необходимостью присущей "обществу спектакля" по ту сторону власти-смерти и ее "наместников на земле" – страха, боли, нужды и голода).
С такой точки зрения достаточно характерны перемены, коснувшиеся "революций" в рамках пост-советского пространства: достаточно очевидно, что оранжевые революции, преимущественно бескровные, основаны сценарными проработками и театрализованы по форме; но именно театрализация представляет и их внутренний нерв, и ту форму, которая символически связывается восприятием с "современностью".
Момент, когда правила власти подменяются правилами игры, является ключевым для такого рода революций. Реальность карнавала (игры) торжествует, "майский король" оказывается подлинным властителем, прежний – гороховым шутом; "власть" меняется с подданными местами, возрождая стихию карнавала с его открытостью переменам и пр. атрибутами (мы вынуждены подчеркнуть, обращаясь и к ранее сказанному, и к тому, что сказать только намереваемся: автор вовсе не пытается внушить читателям (идиотическое) представление о том, что устроители подобных акций внутренне озабочены "трендами", которые они добросовестно "проводят в жизнь", что страны подвергаются интервенции в видах отрабатывания на них технологий "принуждения к миру", что театрализованной смены власти осуществляются ради расширения процесса театрализации и пр.; их устроители и в самом деле убеждены, что проводят в жизнь собственные интересы, что ресурсы и доход, иные традиционные фишки геополитики довлеют над происходящим; но дело в том, что принуждает субъектов реализации собственных интересов подчиняться определенным правилам – и даже такого рода правила инициировать в качестве опорных установок той же "цивилизации", что принуждает считать упомянутых субъектов нечто "подлинным" и где проходят водоразделы и стыки их подлинных интересов, наконец, что определяет их собственную "субъективность" в качестве субъективности – как мы пытались показать – игротехников, не занятых в игре, но определяющих ее порядок и цели; иным выражением "действенности игры" выступает действенность аксессуаров оранжевой революции, также на "желудочном уровне" отождествляемых с "современностью", и не менее явственная не-современность и несвоевременность традиционной выборной атрибутики; последняя несовременна не в той или иной традиции, но в собственной, косной, традиционности, не соответствующей "динамизму" как духу "времени перемен").
Но если интенция инаковости выступает существом человеческой истории, а игра – универсальной формой инобытия, то и происходящее во всей совокупной фактичности не может быть помыслено иначе, нежели в отнесении к его-иному, придании ему "смысла", в той игре означающих, которая в данном случае призвана реконструировать значимость и смысл самой игры (в отнесенности к ее-иному, реальности); и если "реальность" и можно противопоставить тотальности игры эмпирически, то подобное противопоставление имеет место в столкновениях тотальности пост-модерна с тотальностью фундаментализма, лицо эпохи предопределяющих ("реальность", перерождаясь изнутри, вынуждена утверждаться в отношении реальности иного как иной – фундаментальной – реальности традиции, с ее – также традиционными апелляциями к "настоящему" и непосредственно-переживаемому, к необратимости уникально-происходящего и фиксируемости "жизненности" властью в тех пунктах, в которых власть непосредственно с жизненностью совпадает, в жестокости и не-шуточности наказаний, в культе смерти (применении смертной казни), иных и ранее уже упомянутых маркерах не-игры как естественного "признака реальности").
*
Поскольку игра не выступает ни довеском истории, ни экзотичным цветком на серой ткани реальности (интересов и ресурсных ограничений, борьба которых в конечном счете и предопределяет движение истории), то и пост-модерн основан "спектаклем" не в силу случая; напротив, именно случай и спонтанность представляют игру, подчиняющую себе историю, а ее последняя битва с фундаментализмом определяет лик современности (и на "внешнем фронте" противостояния собственно "фундаментализму", и "внутреннем фронте" противостояния собственной фундаментальности власти).
Что же представляет собой эта последняя битва с точки зрения сказанного?
История традиционных обществ (традиционная история) не менее традиционно связывается с фундаментализмом и идеократией и, в частности, с традиционализмом. Это лоскутная история самобытных общин, вступающих между собой во все более обширные отношения ассоциирования и вместе с тем во все более глобальные конфликты.
История пост-общества (общества пост-модерна, пост-индустриального и пр.; само оно определяется наиболее фундированно именно отрицанием собственной общности или собственно-самобытных общностей) ни в коем случае не завершилась даже в отношении того этапа, который развертывается на наших глазах (само оно может мыслить себя и как мульти-культурное, и даже поощрять соответствующую идеологию; жизненная практика, тем не менее обладает собственной инерцией, демонстрируя неготовность постмодерна к реальной мульти-культурности, несформированность соответствующих идеологий, лакуну на месте подлинной идеологии постмодерна).
Попробуем набросать его характеристику чрезвычайно сжато:
С одной стороны, на наших глазах завершается жестокая история модерна, история мировой экспансии Запада, эпохи дипломатии канонерок, крови, колониализма, силовой экспансии, эпоха, доживающая свои последние дни в силовых акциях США, встречающих все меньшее понимание среди его собственных союзников.
Но эта жестокая история не только не завершилась, но, напротив, близка к "точке бифуркации": противоречие между духом постмодерна как глобализирующейся игрой, и инерцией эпохи модерна как также глобальной реал-политикой, достигли своего предела и могут разрешиться лишь в череде революций; современность не требует передач власти, но трансформации самой ее сути.
Время "мировых правительств" как субъектов мировой истории уходит.
Возможно, предшествующее убедило в том, что "подлинные субъекты" подобных преобразований (субъекты, разумеется, тайные, которых и назвать то толком не удается), таинственно реализующие свои "интересы", не могут подобные интересы ни согласовать (и не только в рамках мистического "мирового правительства, но в том числе в рамках не столь таинственного правительства США), ни политически оформить, не обладая божьим даром провидения даже в пределах скромного прогнозирования экономических трендов (в частности, "Складывается ситуация, когда главными противниками Соединенных Штатов в будущем явятся не Китай, Россия, ислам или некая враждебная коалиция, а нечто более приближенное к центру американской мощи: подлинная угроза американскому единству, культуре и мощи окажется размещенной значительно ближе – и имя ей мульти-культурализм". [18]; разумеется, не "мульти-культурализм", но пост-модерн определяет внутреннюю политику США в ее тотальном несоответствии внешней).
"Главным противником" США безусловно являются те противоречия, которые от современного этапа мировых трансформаций неотрывны; но "мультикультурализм" как их выражение – отнюдь не самое грозное и неразрешимое.
С точки зрения интенций внутреннних, таковым выступает созревший конфликт между фундаментальной традицией тотальной (политико-государственной) организации страны (фундаментализмом), и новыми интенциями эпохи, ведущими к автономизации и деполитизированности автономных анклавов ("подлинному демократизму").
Подобное противоречие, очевидно, все ещё не осознано; оттого в сфере политики происходят столь хаотичные трансформации, объединяющих в рядах правых сторонников автономии и фундаментализма.
Приведем и в такой связи достаточно обширную цитату.
"Политические конструкторы эпохи модерна создавали единые политические нации из доставшейся им гетерогенной массы, включающей различные этнические элементы, местные субкультуры, социальные группы, движущиеся в истории с разной скоростью. Административный конструктивизм создателей новых единых наций состоял в том, чтобы поместить всю эту многокачественность в единое экономическое и политико-правовое пространство, нейтральное в этническом, конфессиональном и ином отношении – не откликающееся на запросы архаичной специфики.