Именно неудача сего начинания обуславливает выдвижение природы на подобную роль (точнее, неких (тавтологически) "величественных" её проявлений).
"Удивление, которое граничит с испугом, ужас и священный трепет, которые охватывают зрителя при виде поднимающихся к небу горных массивов, глубоких ущелий и бушующих в них вод, сумрачных, располагающих к меланхолическому размышлению пустынь и т.д., если он знает, что находится в безопасности (выделено мной, Д. С.), не есть действительный страх, а только попытка вникнуть во все это воображением, чтобы почувствовать силу этой же способности, соединить вызванное этим волнение души со спокойным её состоянием и таким образом стать выше природы внутри нас самих, стало быть, природы вне нас, поскольку она может влиять на наше самочувствие". [29]
Однако непредвзятый взгляд на данную сферу позволяет усмотреть её проявления в значительно большем числе феноменов (например, вся сфера религиозных чувств вкупе с предшествующей "мифологичностью" и "ритуалом" целиком основана предчувствием, в словесной интерпретации получившем обличие "невыразимого", "величественного", даже непостижимого идеала величественности). Если же последовательнее провести отнесение данного "чувства" к некой абстрактной "предметности", то вскоре уясняется, что границы последней ничем не определены; весь мир человека получает своё первичное определение в свете подобной "установки"; и именно восприятие "природы" в таком свете предстаёт неким остаточным феноменом; в нём лишь отражается всеобщность, задающая рамки человеческого восприятия (и даже в этом восприятии на первый план выступает гордость и независимость человека, его непокорность стихии и смелость противостояния, но вовсе не знание того, что он "находится в безопасности" и пр.; увы, в этом аналитическом и по всей видимости отстраненном суждении отчетливо слышны отзвуки оценки трагедии Аристотелем, разумеется, небеспочвенные).
Восприятие возвышенного непосредственно; именно оно, размечая мир, накрывает стол разуму, судящему итоги; никакого первичного сопоставления восприятия с разумным масштабом происходящего при этом как-раз не происходит (точнее, такое сопоставление выступает следствием длительного исторического развития "чувства вкуса", обретающего материал и почву в таком до-сознательном и, повторим, непосредственном ощущении; отголоском подобной непосредственности выступает резюме относительно бесспорности вкуса, прямо и непосредственно противоречащее очевидной возможности его развития и "развитости"; истоки подобного противоречия и заключены в невозможности разумной экспликации суждений вкуса; не вкус подчиняется суждению разума, но, напротив, разум ориентирован вкусом и его "суждениями").
Нет никакого более "объективного" или "внешнего" ощущения, нежели ощущение возвышенного; в нем человеческое чувство непосредственно воспринимает стоящее "за" данным, видит всеобщность, не сводимую к частностям, бессмертную, неуничтожимую их "идею" – и вместе с тем "внутренне" ощущает себя приобщенной к ней, как приобщенной к пресловутому бытию по ту сторону рефлексии и в непосредственности его переживания.
*
Трактовка Канта во многом сохранила значение вплоть до настоящего времени.
Переживание возвышенного отождествляется с "субъективностью" как слабостью (т.е. не-объективностью, стремлением замкнуться в себе как "естественном убежище"), ориентируемой целью обретения удовольствия (позднее Фрейд будет связывать остроумие со специфическим удовольствием, принципом удовольствия как законом, определяющим психологию субъекта в соответствии с априори автономным характером его бытия и, в продолжении, параллельно с ним обретающимся универсальным принципом экономии т.н. "психической энергии"; не вдаваясь в подробности, заметим, что и по такому поводу возникает те же замечания, что относятся и к соответствующим построениям Канта: зачем "психике" использовать столь изощренные, такие многообразные способы "извлечения удовольствия", в то время как природа позволяет извлечь его бесконечно более простыми и доступными способами? И, кстати, что выступает генератором изобретения и внедрения подобных противо-естественных приемов в допущении отсутствия Господа и извечного врага его?).
Именно в такой рампе разыгрывается игра интерпретаций Канта, и в весьма схожих интеръерах Гегель легонько его поправляет, не разрушая фундаментальных оснований – и тех рамок, которые предопределили понимание игрой разума и ощущений (и все же для того, чтобы "превосходить природу в нас, а тем самым и природу вне нас", необходимо обладать реальной способностью, которую чувство ("возвышенного", "признания") могло бы стимулировать, инициировать, ориентировать и пр. – но никак не "воплощать" – как не воплощает слава славных деяний, их (теоретически) увенчивая).
И неужели сама задача "считать каждый масштаб чувственности несоразмерным с идеями разума" выступала настолько насущной, настолько формационно-эволюционной, что ее решение вызвало столь специфические эволюционные следствия, и удовлетворение эстетического характера предопределило наиболее изысканные ориентации человека в им избранном аристократичном жребии "пребывания в мире" (роль "господина")?
Неужели некие "механизмы", внутренне не связанные и функционирующие в связи с различными мироориентациями, могли в силу случайного сопряжения в "психике", как искры трения, предопределять соответствующие случайные удовольствия в качестве идей и целей, движущих аристократию человечества в качестве альтернатив рациональным гегелевским "целям", и параллелей к его "жажде признания", но все же значительно более одухотворенных изначально, с момента зарождения в человеке стремления к сакральному или возвышенному? Не в самом ли "одухотворении", с "возвышением" связанном столь непосредственно, следует искать "причины человечности", истоки способности видеть и переживать мир, универсально в нем действуя, не сводя последние "свойства" к узкой и не обладающей продуктивностью функции абстрактного "стимула" (или, в принятом кодексе следования Гегелю, не следует ли теснее и непосредственнее связать "признание" с идеей "должного", попытавшись подобную связь эксплицировать по ту сторону психологизма и даже позднейших делений на этику и эстетику)?
*
Попробуем все же строже следовать наставлениям самого Гегеля; будем исходить из того, что переживание возвышенного (исторически редуцируемого к разделу мира на сакральное и профанное) есть одно из первичных переживаний, предопределивших самою человечность в ее до-рефлексивной "первобытности"; примем за очевидное и то, что подобное чувство на заре истории попросту не обременено замысловатой игрою с (пока не сформированным) разумом, и гипотетическим "удовольствием" весьма сложно связать их (абсолютно непродуктивный) взаимообмен (к игре чувств и разума мы перейдем далее, в разделе, относящемся к игре, здесь заметив, что не столько возвышенное включает игру чувств и разума, сколь разум представляет собою возвышенную игру чувств, иначе, особое (эстетическое) "возвышение" их игры, ее формально-продуктивное "выражение" в "по сю сторону" лежащей предметности, в том числе специально в демонстрационных целях или модельно-игровых видах генерируемой).
Гораздо проще и естественнее, связав такое переживание с ранее рассмотренными экстатическими практиками, отнести его к числу чувств фундаментально-ориентующих и первично-инициирующих пред-человека в мире – и, соответственно, отвечающих некоему (для него наисущественнейшему) предмету, позволяющему его воспринимать, ощущать, и принимать по его поводу решения (генерировать активность, в том числе в форме реакций спонтанных и непосредственных).
*
Вспомним в такой связи определение, приводимое в эпиграфе: всё, что каким-либо образом способно вызвать представление о страдании и опасности, то есть всё, что... страшно, ...либо действует доходящим до ужаса образом, есть источник возвышенного... – и, добавим, может послужить таким источником, а может и просто повергнуть в ужас, лишить воли, парализовать и пр. – но, что гораздо более естественно, "включить" некую "программу спасения", отдав человека во власть инстинкта самосохранения; возвышенное таким образом предстает инструментом, преобразующим ужасное в инициирующее, или "расколдовывающим" его источники, лишающим их древней магии подавления, выдвигая против нее не менее сильную и древнюю контр-магию причащения, сопричастия высшим силам (ощущение неуязвимости, азарт втягивания в увлекательную игру, альтернативную пресному "самосохранению" с соответствующим повышением ставок).
Следовательно, "источник возвышенного" нечто делает таковым, преобразуя его из естественного источника страха в неестественный центр наслаждения – очевидно, также весьма неестественного (перверсивного, причем именно данная перверсия образует центр генерации человеческого в человеке, иначе, источник его сакрализации; наслаждение же в данном случае легко подменяется "влечением", подразумевающим итогом удовольствие, но в этом "подразумевании" лишь наследующим пропедевтике (дрессуре) насаждения в порядках социальных устроений онтогенеза).
Очевидно, возвышенное представляет весьма специфическое наслаждение, менее всего обусловленное разумным вмешательством в непосредственно-переживаемое (если разум со временем и вмешивается в рассматриваемую "игру чувств", то лишь отвоевав для себя дистанцию в отношении происходящего, отделив рубежом посредований; дистанция и порождает известное "псевдо-волнение" как плацдарм эстетической игры восприятия).