Смекни!
smekni.com

Бытие и реальность (стр. 12 из 18)

Попробуем внимательнее присмотреться к такого рода возражениям.

Человек не может "передать" свою смерть никакому иному человеку; эффектность подобного заявления мгновенно умирает при его сополагании с рядом подобных, не столь финальных: никто не может вместо меня выпить стакан воды; никто не может вместо меня родиться, жениться, в конечном счете, осуществить любой самый примитивный акт моего (вполне посюстороннего) проживания. Если "смерть всегда моя", следует поставить перед сей истиной ее аксиоматическое основание: "жизнь всегда моя", перед ним – основание в форме: "подлинно существую лишь я"; на подобном фундаменте и основаны дальнейшие построения; парадокс ситуации, как мы постараемся показать далее, заключается в том, в частности, что подобная аксиоматика свойственна исключительно животному бытию, раз-навсегда заключенному в клетку обособленного телесного существования; для животного подлинно не существует ничего помимо ему непосредственно данного, например, глотка воды; но именно в силу того для животного не существует (его) смерти (как, впрочем, и "жизни"); напротив, именно в данности человеку смерти, в "способности заступания" человек преодолевает грань "разделенности" бытия, тем собственно "бытие" и открывая. Бытие дано в горизонте преодоленной смерти как свободе заступания в жизнь (и смерть) другого (следует заметить, что и с точки зрения банальной логики это противопоставление "жизни" – "смерти" выглядит достаточно неубедительно; всякая "жизнь" (что следует в том числе и из слов автора) "дана" в горизонте смерти, как всякая смерть дана в горизонте жизни).

*

Итак, "Бытие к смерти есть заступание в способность быть того сущего, чей способ быть есть само заступание. ... Заступание оказывается возможностью понимания наиболее своей крайней способности быть, т.е. возможностью собственной экзистенции". [25]

Попробуем сформулировать основную претензию к рассматриваемой позиции.

Отталкиваясь от индивидуалистической трактовки смерти (присутствия), аналитика Хайдеггера, на наш взгляд, весьма последовательно уклоняется от существа дела смерти в его весьма практической проекции.

Смерть, как мы пытаемся показать, прежде всего культурный феномен.

"Заступание в смерть", трактуемое в качестве акта инициации, выступает первым и абсолютно необходимым шагом свободы – подчеркнем, свободы от страха перед властью посюстороннего, перед абсолютно материальным врагом, следовательно, и свободы столь же материально-реализуемой, "жизненной свободы в жизненном мире", в котором своя и чужая смерть, смерть меня и моих близких, смерть и рабство, смерть и насилие сливаются в горизонте "жизненного мира" с его обыденной недоопределенностью, необходимостью противостоять всему пучку возможных вызовов в единственной определенности – самого противостояния (иное дело – совмещение мужественности принятия вызова и мужества отдания себя в руки силе, ассоциируемой с (сакральным) безумием, мужество отречения от реальных (привычных, проверенных, закрепленных опытом) орудий и приемов; но это совпадение, разумеется, не случайно, и именно в нем следует усмотреть тот синкретизм, в котором единство (человеческого способа бытия) беременно чертами будущих различий в том числе константных противопоставлений раба (и как раба обстоятельств, традиций или привычек, инерции прошлого) и господина (в том числе и прежде всего – над ситуацией и обстоятельствами собственного бытия).

"Заступая" в смерть, человек освобождается от пут обособленности, не-свободы подчинения инстинктам, прежде всего, самосохранения (разумеется, такое освобождение, даже в рамках ритуала родоплеменной инициации, не следует воспринимать как разовое перерождение, но как значимый опыт бытия по ту сторону обособления-как-смерти; но повседневность не допускает постоянств подобного (запредельного) состояния).

"Смерть" – культурный феномен, возникший на заре истории вместе с человеком.

Смерть очерчивает рамки состояния обыденности как обыденной обособленности от жизни рода; с такой точки зрения "жизнь" воина есть погружение-в-смерть; но жизнь обывателя с точки зрения воина есть наступившая смерть, "смерть при жизни"; именно в силу того для мужчины "позорна смерть в постели".

Человеческое бытие оттого и подвешено над обыденностью (своим иным), что из себя и как самое себя породило подобный "подвес", отрекшись от себя и поднявшись над собою: между потусторонним и посюсторонним бытием нет непреодолимого баръера, они не только переходят друг в друга, но и взаимно порождают себя.

Оттого преодоление смерти (заступание в смерть) есть акт общественный по форме своего осуществления (инициация), публичный (обретение ответственности в отношении внешнего мира, природного и социального), вводящий человека в то бытие, которое – и в этом именно необходимо полностью размежеваться с Хайдеггером – введено тем самым в наличное, его сформировало, вос-питало, тем и создав в повседневности и обыденности, рождаемых в противопоставлении иному – как всему кругу пафосного "заступания" за рамку наличного, заступания за черту обособленности, за черту смерти.

Реализуясь как, с одной стороны, мужество и многообразные с ним неразрывно, по сути генетически связанные "экзистенциалы" воли и власти, с другой, как "страх" и с ним неразрывно связанное рабство, бытие-к-смерти выступает подлинным проселком жизни, её совершенно практическим (и исторически развиваемым) базисом (по сути, и Хайдеггер говорит о могуществе сопротивления обстоятельствам – но он "открывает" подобный путь как некую "тропу Бытия", пере-открываемую индивидом, игнорируя то, что сама тропа и была впервые открыта подобным "заступанием", и, став столбовой дорогой человечества, обусловила совокупность детерминаций, принявших форму времени, и стратегии свободы от таковых уклонения, формирующих облик "истории"; с такой точки зрения время тесно сближается с реальностью, бытие – с историей при недостаточной проясненности такой связи).

*

Отношение к смерти Хайдеггера вытекает из непрозрачности "состояния смерти" в отношении сознания, которое, в силу неясных причин будучи к неизбежности повернуто, вынуждено принять тайну смерти в качестве судьбы.

Но не смерть стоит ставить перед судом разума, скорее последний следует судить, исходя из переживания смертного ужаса и того специфического хладнокровия, в котором мужество впервые обретает форму само-обладания – как исходную форму сознания.

Лишь мужество (виртуальность), впервые противопоставляя себя страху ("логике среды", в которой инстинкт самосохранения "растворяет" всякое животное), опирается на свободу отнесения к окружающему – в такой склонности – окружающему миру, который в своей окружности далее не подчиняет себе, не обязывает к автоматическим реакциям, и в силу того трансформируется в "реальный мир" как источник в-себя-увлечения.

Лишь само-отверженоость торит дорогу мысли – в возможности отстранения от тех обстоятельств, которые даны непосредственно и только и даны обособленному индивиду, воспринимающему мир в совокупности столь же обособленных знаков-стимулов; только "заступив" за собственное существование, приобщившись к бытию-общности, человек (в таком именно состоянии реализующий свое человеческое естество) в состоянии вступить в иной (общий) мир, мир, развертываемый под сенью всеобщности-бытия.

В мужестве само-обладание впервые совпадает с само-отречением.

В этом тождестве и возникает человеческое "Я" как источник и проводник бытия в реальность.

*

Чем же маркирована смерть в таком случае, чем определяется пресловутый ужас, в ходе феноменологического всматривания выступающий основным и фундирующим жизнь экзистенциалом?

Думается, предыдущее подготовило почву для вполне прозаического утверждения: не логическая соотнесенность с со-бытием предстоящей смерти оборачивается "ужасом", не знание о смерти обуславливают "экзистенциальность" её пожизненного "наступления"; тем менее оправдано мистическое соотнесение предстояния смерти с некой "самостью" и "собственным бытием" (и нужда, и забота разъединяют людей; разъединяет их и смерть; бытие единит людей вопреки нужде и смерти; культура (наследуя культу) преодолевает и разобщенность, и страх смерти в "заботе" о ближнем, в готовности самопожертвования, в исключительно-человеческой памяти об ушедших, с философской точки зрения – в том бытии, что изначально отрицает обособленность, аккумулируя в себе человечность).

Напротив: именно страх смерти, не обладая ровно никакими чертами личного или индивидуального обращения, пресловутый животный ужас, ничего общего с логической реконструкцией условий существования не имеющий, и обрекает человека – равно как и любое живое существо – на избегание смерти, на готовность пожертвовать ближним (с тем и своей свободой, и его жизнью), на скотскость обособленного существования с его "реализмом" и "рациональностью".

С обретения помянутых свойств человек, разумеется, не "начинается", напротив, в них обретает фундаментальное искушение, знаменующее собой человеческую историю, и оружие в борьбе-конкуренции общин за наиболее адекватное свое представительство.

Именно животное, полностью заключенное в оболочку своего наличного существа и обречено вместе с таковым исчезнуть; именно страх, заключая индивида в оболочку его автономного существования, обрекает последнего на животное существование и смерть как окончательное и бесповоротное прекращение такового.