Смекни!
smekni.com

Новые идеи в философии (стр. 59 из 64)

209


ком этого лжеслужения, которое самим богом с полным правом может быть расценено как грех или даже как невольное над­ругательство над ним, Кант считал укоренившееся со времен первобытного идолопоклонничества «уважение к могуществен­ному невидимому существу, которое беспомощному человеку на­сильственно внушается естественным страхом, возникающим из сознания своей неспособности» (стр. 185). Именно на этой основе развиваются угодничество, сопутствующее всем разновидностям массовой веры, и привычка «добывать каким-то пронырством милости высочайшего существа» (из письма Канта к X. Г. Вольфу 28 марта 1776 г.) 6.

Кант столкнул религию и теологию с глубочайшими внутрен­ними противоречиями религиозного сознания.

Если богу угодны лучшие, он не примет «вздоха угнетенной твари». Но тогда кому угоден вздох угнетенной твари, который слышен в молитве большинства людей? Человек чаще всего испы­тывает потребность в боге как смятенное и беспомощное существо, но разве не сама эта потребность, рожденная смятением и бес­помощностью, бесконечно отдаляет его от подлинного бога?

Серьезность и вдумчивость Канта как религиозного мыслителя поставила религию, теологию и самого Канта перед неразреши­мыми трудностями. Его нравственная взыскательность наносила религиозному мировоззрению не менее ощутимый удар, чем быст­ро развивавшийся в конце XVIII — начале XIX веков материализм естествоиспытателей.

Основной вопрос, смущавший религиозную совесть Канта, со­стоял в следующем: не является ли вера в бога соблазном на пути к полной нравственной самостоятельности человека (а следова­тельно, и к его полной богоугодности)?

Как существо всесильное, бог не может не искушать того, кто верует, к исканию его милостей.

Как существо всезнающее, бог совращает к мольбам о под­сказке и руководстве там, где человек обязан принять свободное решение перед лицом неопределенности.

Как перманентный творец мира, он оставляет верующему на­дежду на чудесное изменение любых обстоятельств.

Высшим проявлением нравственной силы человека является стоическое мужество в ситуации, безвыходность которой он осоз­нал («борьба без надежды на успех»). Но для верующего эта позиция, достоинство которой обосновывается всем духом кантов-ской «критической философии», оказывается попросту недоступ­ной. Верующий не может не надеяться на то, что бог способен допустить и невероятное. Иными словами, сама вера исключает возможность того ригористического поведения и внутренней чистоты мотива, для которых нет препятствий у неверующего.

Выше мы отметили, что в учении Канта философски понятая вера отличается от вульгарной, богооткровенной веры, как на­дежда — от упования и слепой уверенности. Но бог — слишком неподходящий объект для надежды. Как бы он ни изображался

210


в различных системах религии и теологии, он всегда имеет та кую власть над будущим, что на него нельзя просто надеяться. Он обрекает на упования, на расчетливые сделки с судьбой, на благодушный оптимизм, в атмосфере которого подлинная нрав­ственность не может ни развиваться, ни существовать.

Существеннейшей характеристикой морального действия Кант считал бескорыстие. Но чтобы бескорыстие родилось на свет, где-то в истории должна была иметь место ситуация, для участников которой всякая корысть, всякая ставка на выгод­ность и успешность действия сделалась бы насквозь проблема­тичной и даже невозможной.

Моральный образ мысли — это преодоленное отчаяние. Ори­ентация на безусловное, отличающая подлинную нравствен­ность, никогда не возникла бы, если бы ей не предшествовало ощущение ненадежности всех начинаний, принципиальной не-предвидимости и необеспеченности будущего. Мораль не могла созреть внутри религии именно потому, что религия маскирует отчаянность критических ситуаций, ограждает своих привер­женцев от столкновений с «ничто», с «миром без будущего». Застраховывая от отчаяния, она застраховывает и от кризиса расчетливости.

Одно из основных противоречий кантовской философии со­стояло в том, что в ней достаточно ясно сознавался стоический характер морального действия и в то же время предполагалось, что мораль исторически возникла из религии и внутри религии (во­прос о ее происхождении был тождествен для Канта вопросу о развитии христианства из иудаизма).

Действительной колыбелью морали явилась поздняя эллини­стическая философия. Ее представители (прежде всего стоики: Зенон, Эпиктет, Ксенодот, Сенека, Марк Аврелий) пришли к от­крытию ряда собственно моральных представлений именно по­тому, что их учения сложились в атмосфере религиозного индиф­ферентизма 7. Под ударами греческого просвещения боги сдела­лись существами слабыми, сомнительными, безразличными для мировоззрения. И лишь там, где это случилось (лишь для людей, ощутивших «обезбоженность» мира), безысходное состояние ан­тичного общества впервые предстало во всей своей наготе. «Все­общему бесправию и утрате надежды на возможность лучших порядков, — писал об этом периоде Ф. Энгельс, — соответствовала всеобщая апатия и деморализация. . . Настоящее невыносимо; бу­дущее, пожалуй, еще более грозно. Никакого выхода. Отчаяние или поиски спасения в самом пошлом чувственном наслаждении, по крайней мере со стороны тех, которые могли себе это позволить, но таких было незначительное меньшиство. Для остальных не оставалось ничего, кроме тупой покорности перед неизбежным» 8.

Создатели стоической философии отталкивались от этого ощу­щения безнадежности, настаивали на его обоснованности и естественности. Однако это «согласие с отчаянием» было лишь введением к стоическому учению в собственном смысле слова —

211


к своего рода «сумасшедшей идее», которую оно внесло в фи­лософию.

Мир безнадежен для того, кто рассчитывал на него, на что-то уповал и чего-то домогался. Но отчаяние, пережитое до кон­ца, должно вести к выводу о тщетности самих практических планов и расчетов на будущее. Преодолеть отчаяние в состо­янии только тот, кто отказался от всякой устремленности в за­втрашний день, перестал заботиться об исторической осуще­ствимости своих замыслов и сосредоточил внимание на их внут­ренней достоверности и непреложности.

Такая позиция обусловила совершенно новый интерес к от­влеченному, непрактичному, но вместе с тем безусловно оче­видному знанию, доставляемому философией.

Греческая философия классического периода уже выработа­ла представление о разумности и — вследствие этого — равно-достоинстве всех людей. Наиболее решительно его формулиро­вал Платон. Показательно, однако, что он осмотрительно отстав­лял этот постулат в сторону всякий раз, как дело доходило до конкретных рассуждений о государстве, организации обще­жития и правилах добродетельной жизни.

Стоики не только извлекли данное представление на свет, но и придали ему значение требования, которому каждый обя­зан следовать в своем поведении.

Это была первая в истории собственно моральная макси­ма — первая возведенная в норму интеллектуальная очевид­ность, которая прямо противостояла стихийно сложившимся, племенным, общинным, сословным и т. д. нравам и обычаям. Жить добродетельно значило для стоиков, вопреки любым об­стоятельствам, соответствовать абстрактной сущности человека, открываемой умозрением.

Идея равного достоинства всех людей имела в стоицизме не значение социального идеала (определения того, чего сле­дует добиваться от общества в будущем), а значение запрета (определения того, чему уже сейчас, и в будущем, и всегда не­льзя противоречить в своих собственных поступках). Речь шла о подчинении надвременному, исторически неосуществимому и все-таки непреложному для человека принципу.

Надвременное в понимании стоицизма не имело ничего об­щего с потусторонним, а тем более загробным. Загробное су­ществование мыслится во времени (как нечто предстоящее). Это — историческое будущее за пределами земной жизни. Ре­лигия требует признать обреченность «здешнего мира», но во­все не желает, чтобы человек вообще отказался от временной перспективы. Стоицизм же настаивал на том, чтобы предель­ность (безысходность) жизненной ситуации была осознана до конца, а будущее как сфера человеческих упований просто от­брошено. Именно посредством этого отказа от идеи временной беспредельности человеческого бытия стоикам удалось утвер­дить автономию морального сознания.

212


В стоицизме впервые появилось развитое представление о со­вести (понимание ее как справедливого суда, который индивид учреждает в себе самом в противовес неисправимо несправедли­вому суду, существующему в мире); осознанное стремление отка­заться от пестрого многообразия норм и сформулировать один-единственный императив, применение которого к различным ситу­ациям было уже собственным делом личности. В учении Ксенодота с трагической гордостью утверждалось, что ни божест­ва, ни светила, ни космические законы, ни сама неумолимая судь­ба не властны принудить праведника к совершению поступка, противного его убеждениям. Могущество богов кончается там, где начинаются помыслы добродетели. Как бы ни было значительно то, что поставлено на карту, — пусть даже решается судьба Все­ленной — человек совершает лишь то зло, на которое соглашается.

Чисто моральной концепции стоиков не суждено было, однако, достигнуть полной зрелости, цельности и систематической яс­ности: она была поглощена христианством, растворена и иска­жена в нем.