178
из Америки, что моя книга действует как железистая ванна на тех, кто решился быть чем-нибудь в жизни. Но кто рожден для разговоров, стихов и мечтаний, тот впитывает в себя яд из всякой книги. Я знаю этих «молодых людей», которые кишат во всех литературных и художественных кружках и во всех высших учебных заведениях; сначала Шопенгауэр, потом Ницше должен был освободить их от обязательства быть энергичным. Теперь они нашли нового избавителя.
Нет, я не пессимист. Не видеть больше никаких задач — вот в чем заключается пессимизм. А я вижу такое количество неразрешенных задач, что начинаю опасаться недостатка времени и людей *. Практическая задача физики и химии нисколько еще не приблизилась к границам своих возможностей. Техника во всех областях имеет еще цель перед собой. Весьма ясная задача современного исследования древности состоит в том, чтобы из бесконечных отдельных черт, наконец, составить образ античности, который смог бы устранить из сферы представлений наших образованных людей классицизм с его побуждением к идеалистическому блужданию. Именно в античности можно лучше всего научиться тому, как обстоит дело в действительности и как во все времена романтизм и абстрактные идеалы разбиваются о факты. У нас дело обстояло бы иначе, если бы в наши учебные годы мы больше читали Фукидида, чем изучали стихи Гомера. Но до сих пор ни одному государственному человеку не приходило в голову написать для юношества комментарий к Фукидиду. Полибию, Саллюстию или Тациту. У нас нет ни истории античного хозяйства, ни истории античной политики. Несмотря на удивительные параллели к истории Западной Европы, у нас нет политической истории Китая до царя Хоанг-ти. Мы стоим еще только у истоков действительного понимания права, которое определяется социальной и хозяйственной структурой нашей цивилизации. До сих пор наука права, по отзыву лучших его знатоков, не больше, чем филология и схоластика понятий. Национальная экономия вообще не наука. Я здесь не говорю уж о политических, хозяйственных и организационных задачах нашей будущности. Удобное миросозерцание, система, которая обязывает лишь к тому, чтобы быть убежденным, — вот чего ищут наши созерцатели и идеалисты, а это есть увертка при боязни фактов. И сидят себе эти идеалисты со своими дебатами по углам жизни, для чего они и рождены. Пусть они там и остаются!
Наконец, что же следует из факта, что «человечество» за тысячелетия не движется вперед? Человечество, для которого мы составляем программу, не предполагая того, что действительность тотчас ее поправит, тогда как фаустовская культура развивается в течение нескольких столетий, исторический облик которых мы наглядно созерцаем! Пуританская гордость Англии говорит: все предопределено — значит я должна, победить. Другие говорят: все предопределено, прозаично и недостаточно идеально — значит бес-
Ряд таких задач выдвинет второй том.
179
цельно начинать. Но с задачами, которые остались для нас, людей Запада, дело обстоит так: для людей действительных фактов они неисчислимы; конечно, это будет безнадежная перспектива для романтиков и идеологов, которые не могут мыслить мира без того, чтобы не сочинять стихов, рисовать картины, ковать этические системы или жить с торжественным миросозерцанием.
И тут я выскажусь откровенно, — пусть поднимает крик, кто хочет, — слишком переоценивают искусство и абстрактное мышление в их историческом значении. Сколь бы существенными они ни были в свои великие эпохи, всегда существовало нечто более существенное. В истории искусства не следует переоценивать значения Грюнвальда и Моцарта. В действительной истории века Карла V или Людовика XV вовсе не думают о них. Может оказаться так, что большое историческое событие вызывает художника. Обратного никогда не случалось. А то, что происходит сейчас, не входит даже в сферу истории искусств. Что же касается профессиональной философии наших дней, то все ее школы не имеют значения ни для жизни, ни для души; ни образованные люди, ни ученые других научных областей не принимают серьезно во внимание взглядов такой философии. Эти взгляды годны служить только для цели писания о них диссертаций, которые, в свою очередь, будут цитироваться в других диссертациях, а их опять-таки никто не будет читать, кроме будущих доцентов философии. Вопрос о цели науки поставил Ницше. Наступит время для вопроса о значении искусства. Эпохи без истинного искусства и философии остаются все же могучими эпохами; римляне научили нас этому. Но этим определяется во всяком случае смысл бытия для человека, постоянно живущего вчерашним днем.
Для нас это не так. Мне говорили, что не стоит жить без искусства; я в свою очередь спрашиваю: для кого не стоит? Я бы не хотел жить среди римлян Мария и Цезаря в качестве скульптора, нравственного учителя или драматурга или в качестве члена какой-нибудь Георгиевской секты, которая, позади форума, презирала римскую политику, стоя на чисто внешней литературной точке зрения. Никто не может иметь более близкого отношения к великому искусству нашего прошлого, чем я, — ведь у современности такого искусства нет; я бы не хотел жить без Гёте, бее Шекспира, без старой архитектуры; любое произведение благородного искусства Возрождения захватывает меня именно потому, что я вижу ее границы. Бах и Моцарт для меня — выше всего; но из этого вовсе не следует необходимости считать тысячи пишущих, рисующих, философствующих обитателей наших больших городов за истинных художников и мыслителей. В Германии рисуют, пишут и «набрасывают эскизы» больше, чем во всех странах мира, взятых вместе. Что это, культура или отсутствие чувства действительности? Что мы, слишком богаты созидающей силой или слишком бедны практической энергией? И соответствует ли результат, хотя бы отдаленно, затратам самонадеянной шумихи? Экспрессионизм, люди вчерашнего дня — не оставили после себя ни выдаю-
180
щегося имени, ни заслуги. Меня, конечно, тысячи раз опровергали, когда я усомнился в серьезности этого движения. Художники, музыканты и поэты в речах и брошюрах ясно доказывали мне, что искусство мощно идет вперед. Но из этого потока слов не следует ли обратное? Такие вещи доказываются действиями, не доводами. Пусть меня опровергнут, поставив что-нибудь одинаковое по достоинству рядом с Тристаном, Бетховенской сонатой opus 106, Королем Лиром или портретом Марэса. Но теперь больше нет достижения, а только направления. И людей объединяет даже хотение, с которым не связано никакое умение. Здесь налицо опасность, что все эти бескостные, женственные, ненужные «движения» существуют не из необходимости, но из необходимости переживаемого времени. Я называю это миросозерцанием, свойственным ремеслу искусства. Строение, рисование и стихосложение, как ремесло искусства, политика, как ремесло искусства, даже миросозерцание, как ремесло искусства, — все это зловоние возносится к небу из различных кружков и союзов, кафе и зал для докладов, от выставок, изданий и газет. И это явление не довольствуется малым — оно хочет царить, оно называется немецким и претендует на господство в будущем.
Именно здесь я нахожу задачи, но не людей — людей, которые были бы достаточно к ним подготовлены. Немецкий роман принадлежит к задачам века; до сих пор мы имеем только Гёте. Однако роман требует личностей, сильных по энергии и взгляду на мир, выросших в больших ситуациях, великих также по достоинству своих воззрений и своего такта. Мы до сих пор не имеем немецкой прозы, как существует проза английская и французская. То, чем мы доныне обладаем, есть стиль отдельных писателей, который от весьма плохой посредственности доходит до исключительно личного мастерства. Роман мог бы создать писателей, а сейчас люди практики, индустрии, высшего офицерства, организаторы — пишут лучше, основательнее, глубже, чем литераторы десятого ранга, которые из стиля создали спорт. В стране Тиля Уленшпигеля я не нахожу фарса большого стиля, всемирноисторических высот и глубин, осмысленного, трагического, легкого и изящного; это почти единственная форма, в которой теперь одновременно можно было быть философом и стихотворцем, не будучи поддельным. Мне ныне не достает того, что некогда не доставало Ницше, — немецкой музыки в стиле Кармен, полной породы и духа, искрящейся мелодией, теплом, огнем — той музыки, предками которой не постыдились бы признать себя Моцарт, Иоганн Штраус, Брукнер и молодой Шуман. Но оркестровые акробаты сегодняшнего дня бессильны. Начиная со смерти Вагнера не выделился ни один большой композитор — создатель мелодии. Раньше, пока существовало живое искусство, была известная согласованность, такт жизни, который проходил через художников, художественные произведения и публику, и принуждал каждого творить так и видеть так, как он должен был и чувствовал себя обязанным; таким образом, крупные и незначительные художники отличались
181
не но строгости формы, но только по глубине концепций — на место этого чутья появились «наброски»; нет ничего более презренного. Что более не жизненно, то начинают проектировать. Пытаются набросать планы личной культуры с теософией и культом учителя, личной религии с изданиями Будды на роскошной бумаге, планы государства из эроса. Хотели бы после революции «набрасывать планы» для хозяйства, торговли и индустрии.
Эти идеалы следует разбить вдребезги; чем больше при этом будет звона, тем лучше. Суровость, римская суровость — вот что начинается теперь в мире. Для чего-либо другого скоро не будет больше места. Пусть будет искусство, — но из бетона и стали; пусть будет поэзия, но мужей с железными нервами и холодным, проницательным взором; пусть будет религия, но тогда возьми свой молитвенник, не Конфуция на веленевой бумаге, и иди в церковь; пусть ведется политика, но политика государственных мужей, а не исправителей рода человеческого. На все остальное нечего обращать внимания. И никогда не следует забывать, что лежит позади нас и впереди нас, людей этого тысячелетия. До Гёте мы, немцы, больше никогда не дойдем, но можем дойти до Цезаря.