Постоянная связь Лейбница с великими фактами его времени — вот что характеризует этого мыслителя. Если вычесть из его творений то, что он написал в связи со своими политическими планами, стремлениями к соединению церквей, своими взглядами на горное дело, организацию науки и математики, то мало что останется. Гёте сходен с ним в том, что он мыслил постоянно из вещей и для вещей, значит исторически и никогда не был бы в состоянии создать абстрактной системы. Мощный Гегель был последним, чье мышление, исходя из политической действительности, было не совсем еще задушено абстракциями. Потом явился Ницше, дилетант в лучшем смысле, он, стоя безусловно вдали от ставшей окончательно бесплодной университетской философии, подчинился дарвинизму; несмотря на это, широко выходя за пределы английско-дарвинистического века, он установил для нас всех взгляд, которым мы ныне можем доставить победу этому жизненному и практическому направлению мышления.
В таком свете я вижу теперь тайные предпосылки, которые бессознательно лежали в основании моей манеры мышления. Здесь нет никаких обобщающих построений. Единично-действительное, со всей своей психологией, не играющее никакой роли у Канта и Шопенгауэра, так же безусловно господствует в исторических работах Лейбница, как и в наблюдениях природы у Гёте и в чтениях Гегеля по всемирной истории. Поэтому, тут фактическое стоит в совсем ином отношении к мысли, нежели у всех систематиков. У систематика она составляет мертвый материал, из которого извлекаются законы. У меня же это примеры, которые освещают пережитую мысль, а она, собственно, может быть выражена лишь в такой форме. А так как это не научно, то тут необходима необычайная сила восприятия. Обыкновенно читатель, как я заметил, при каждой новой мысли утрачивает впечатление от других, и, благодаря этому, понимание извращается, потому что в таких случаях все связано вместе так, что выделение чего-либо
172
одного равносильно ошибке. Но нужно уметь читать и между строк. О многом имеются лишь намеки, многое, вообще, нельзя выразить в научной форме.
Центром моего построения служит идея судьбы. Потому трудно заставить читателя осознать эту идею, что на пути рационального мышления находится лишь противоположная идея — причинности. Ибо судьба и случай безусловно принадлежат совсем другому миру, нежели познание причины и действия, основания и следствия. Опасность тут в том, чтобы не счесть понятия судьбы лишь за другое обозначение причинного ряда, который действительно здесь содержится, хотя и неприметно. С этим научное мышление никогда не совладает. Взгляд на прочувствованные и пережитые факты блекнет, как только начинают мыслить аналитически. Судьба — слово, содержание которого надо чувствовать. Время, тоска, жизнь — близкие, родственные слова. Пусть никто не думает, что постиг ядро моей мысли, если для него остался закрытым последний смысл этих слов, как я их понимаю. От судьбы путь идет к трудно постижимому переживанию, которое я обозначаю, как глубинное переживание. Оно лежит ближе к мышлению здравого смысла, но как законченный результат, а не по своему происхождению. Здесь сталкиваются две труднейшие проблемы. Что значит слово время? На это нет научного ответа. Что значит слово пространство? Это есть возможная задача теоретического размышления. Но, опять-таки, с временем связывается судьба, с пространством — причинность. Какое же, значит, должно быть отношение между судьбой и причиной? Ответ лежит в глубинном переживании, но он ускользает от всякого рода научного опыта и сообщения. Глубинное переживание есть столь же несомненный, сколь и необъяснимый факт. Третьим и весьма трудным понятием является понятие физиономического такта. Этим обозначается то, чем в действительности обладает каждый человек. Он живет им и безостановочно практически пользуется этим тактом. Даже абстрактный ученый старого стиля обладает им настолько, что вообще он может жить, хотя хорошо известная беспомощная и смешная фигура такого ученого в обыденной жизни как раз характеризуется малым развитием этого прирожденного такта, которому нельзя научить. В моей же точке зрения подразумевается очень высокая форма этого такта, — в качестве бессознательного метода инстинктивного рассмотрения мирового процесса; в действительности, этим методом владеют немногие люди. В нем сходятся прирожденный государственный человек и истинный историк, несмотря на всю противоположность практики и теории. Несомненно, что они являются наиболее значительными в истории и действительной жизни. Другой — систематический метод — служит лишь нахождению истин, но факты значительнее истин. Весь ход политической, хозяйственной и вообще человеческой истории в течение каждой отдельной жизни покоится на беспрерывном применении людьми фактов, которые ведут эту жизнь, — начиная с людей незначительных, которых
173
история ведет, до значительных, которые создают историю. В противоположность этому действительному господству физиономического метода для деятельных и даже для наблюдателей в продолжение большей части их бодрствования, систематический метод, который одна лишь философия признала, понижается почти до всемирно-исторической незначительности. Отличие моего учения заключается в том, что оно вполне сознательно зиждется на этом методе настоящей жизни. Поэтому оно обладает внутренним порядком, но не системой.
Всего меньше поняли ту мою мысль, которая, может быть не очень удачно, обозначена словом релятивизм. Мой релятивизм не имеет ничего общего с релятивизмом в физике, который покоится просто на математической противоположности постоянной величины и функции. Пройдут годы, пока освоятся с тем релятивизмом, о котором я говорю, так что действительно начнут с ним жить. Ибо речь идет здесь о безусловно этическом взгляде на мир. в котором отображается отдельная жизнь. Никто не поймет этого слова, если от него ускользнула идея судьбы. Релятивизм в истории, как я его понимаю, есть признание идеи судьбы. Единственное, неповторимое, невозвратное всего совершающегося есть форма, в которой судьба выступает перед человеческим взором.
В действиях и наблюдениях этот релятивизм был всегда известен. Он в действительной жизни настолько ясен и с такою полнотою господствует над картиной каждого дня, что даже не доходит до сознания и поэтому оспаривается обычно с полным убеждением в моменты теоретического, т. е. обобщающего размышления. И, как таковая, эта мысль не нова. Действительно, новой мысли не существует в такую позднюю эпоху, как наша. Во всем 19 столетии нет ни одного вопроса, которого бы схоластика не раскрыла, не продумала и не облекла бы в блестящую форму в качестве одной из своих проблем. Единственное, что релятивизм был слишком непосредственным фактом жизни, и, поэтому, слишком не философичным; поэтому, во всяком случае, в «системах» он был недопустим. Старое мужицкое правило: «всякому — свое» — составляет приблизительно противоположность всякой цеховой философии: такая цеховая философия как раз хочет доказать, что одно годится для всех, именно то, что соответствующий автор доказывает в своей этике. Я совершенно сознательно «стал на другую сторону», сторону жизни, не мышления. Обе наивные точки зрения либо заставляют утверждать, что существует нечто, являющееся вечной нормой, т. е. независимо от времени и судьбы, либо что ничего такого нет.
То, что здесь называется релятивизмом, не есть ни то, ни другое. Здесь я создал нечто новое: тут доказывается, что всякий наблюдатель, безразлично, — размышляет ли он для жизни, или для мышления, — мыслит лишь как человек своего времени; доказательством этого является тот факт опыта, что «всемирная история» не есть единство становления, но группа до сих пор восьми высоких культур; их жизненные течения, будучи вполне
174
самостоятельными, лежат пред нами в форме вполне однородного расчленения. Этим устраняется одно из нелепейших возражений, выставленных против моего взгляда, будто релятивизм опровергает самого себя. Ибо выясняется, что для всякой культуры, для каждой ее эпохи и для всякого разряда людей в пределах одной эпохи существует общий взгляд, для них установленный и обязательный, и этот взгляд для данного времени есть нечто абсолютное. Он не абсолютен только в отношении к другим эпохам. Для нас, современных людей, существует обязательный взгляд, но, разумеется, этот взгляд иной, чем взгляд времени Гёте. Тут нельзя применять понятия — истинный и ложный. Тут имеют смысл лишь понятия: глубокий и поверхностный. Кто мыслит иначе, тот ни в коем случае уже не может мыслить исторически. Всякое живое воззрение, в том числе и выставленное мною, принадлежит лишь одной эпохе. Оно развилось из другого воззрения и перейдет в новое. В ходе всей истории так же мало вечных истинных или вечно ложных учений, как в развитии растения нет ни истинных, ни ложных этапов. Все они необходимы, и об отдельном этапе можно сказать лишь, что он удался или не удался в отношении к тому, что именно здесь требовалось. Но то же самое можно сказать о любом мировоззрении, как оно обнаруживается в то или иное время. Ведь это чувствует и самый строгий систематик. Он характеризует чужие взгляды, как своевременные, преждевременные, устаревшие, и тем самым соглашается, что понятия «истинный» и «ложный» годятся, так сказать, лишь для авансцены науки, не для ее жизненного значения.
Этим выясняется различие между фактами и истинами. Факт есть нечто единичное, что действительно было или будет налицо. Истина есть нечто, что совсем не должно приводиться в исполнение для того, чтобы быть известной возможностью. Судьба имеет отношение к фактам, связь причины и действия есть истина. Это знали с давних пор. А что поэтому жизнь связана только с фактами, состоит только из фактов и направлена только на факты — это просмотрели. Истины — величины мышления, и их значение коренится в «царстве мысли». Что находится в философской докторской работе, это — истина. А что с такой философской работой кто-нибудь проваливается, это — факт. Где начинается действительность, там конец царству мысли. Никто, даже самый далекий от жизни систематик, не может ни одного мгновения не учитывать этого факта. Он этого и не делает, но он забывает это, как только, вместо того чтобы жить, он начинает размышлять о жизни.