Либеральное происхождение племенизма (так же, как и социализма) не вызывало сомнений у Леонтьева, который полагал, что племенизм одновременно есть реакция на либеральное уравнивание наций и логичное развитие принципа безграничной свободы, ибо национальное начало, взятое "вне религии, есть не что иное, как все те же идеи 1789 года, начала всеравенства и всесвободы, те же идеи, надевшие лишь маску мнимой национальности" (16). Как пишет Н. А. Нарочницкая, соглашаясь с мнением немецкого исследователя, "с тезисом Нольте, что явление фашизма возможно только в либеральном обществе, которое порождает крайности — коммунистические и фашистские, нельзя не согласиться" (17). Это мнение современного мыслителя согласуется с представлениями Константина Николаевича.
Необходимо без обиняков сказать: Леонтьев предвидел нацизм и фашизм за полвека до их появления. Тот факт, что сразу же после объединения Германии, национально-государственное дело там стало "чисто племенным" (18), высказывание Вильгельма II о том, что "необходимо поддерживать в солдатах религиозное чувство; но при этом обращать внимание не на различие догматов, а на нравственную сторону дела", было истолковано Леонтьевым как признак новых кровавых событий. Сначала происходит внутренний переворот сознания, и лишь потом следуют революции и захваты, а отделение морали от религии (характерное для этого высказывания императора) всегда было знаком приближающейся угрозы. "Куда это ведет? — размышлял Леонтьев, — ведь и Робеспьер заботился о Верховном Существе и о чистой этике" и "наши желябовы внимали голосу собственной совести" (19).
Итак, если придерживаться духа леонтьевского мировоззрения, то попытки либерально настроенных исследователей обвинить Леонтьева в социализме и племенизме превращаются в фарс: его обвиняют в исповедании тех взглядов, само появление которых на сцене истории произошло благодаря мировоззрению тех, кто обвиняет, — то есть, благодаря либерализму.
Таким образом, необходимо разделять традиционный патриотизм Леонтьева и племенизм в духе Третьего Рейха; разделять традиционное христианское понимание свободы и либеральное понимание свободы как вседозволенности; разделять традиционное иерархизированное представление о социальности и социалистическое "искушение хлебом" (см.: Мф. 4, 3—4). Именно от не различения всего того, что имело столь четкие границы в сознании Леонтьева, до сих пор происходит то "додумывание" мыслителя, о котором еще в 1910 г. писал Никольский.
Если же попытаться осмыслить, каковы общие черты всех трех названных идеологий, то можно заметить, что одной из них является прогрессизм как учение о бесконечном развитии мира и человека от первоначального примитивного состояния ко все более и более совершенному. В самом явлении развития, по Леонтьеву, заложена мысль о неравнозначности явления прогресса в зависимости от периода, в котором находится цивилизация, и априорная конечность любого прогресса. Понимание этих тезисов далеко от современного сознания. Мало того, явление прогресса по большей части сводится к качественному и количественному росту экономико-технических показателей, что является вопиющей профанацией этого явления.
Другой из основополагающих признаков этих идеологий — искажение христианства. Понимание его здесь настолько извращено, что это искаженное христианство перестает соответствовать тому, что характеризует традицию. То, что здесь понимается под христианством, таковым не является, ибо религия Христа не совместима с позициями пацифизма и вечного "стояния в стороне". Сущность этого, в терминологии Леонтьева, "розового христианства" состоит в избирательном подходе к вероучению, выделении морали из религии, искажении роли религии в политике. Рассматриваемая подмена христианства стала предпосылкой для начала "улучшения" религии, которое осуществляется за счет экуменизма. Кроме того, хилиазм как попытка построения земного рая, также происходит из ложного понимания христианства.
Другая черта, присущая всем рассмотренным идеологиям, — это противопоставленность по отношению к традиции. Здесь высказывание Б. П. Балуева о представлениях русской интеллигенции XIX века: "Проявление нормального русского патриотического чувства в то время было принято относить к разряду реакционности" (20) — смело можно отнести к взгляду либерализма, социализма и племенизма на традицию. Как либералы, так и социалисты обвиняли Леонтьева в "реакционности", "обскурантизме", "мракобесии", а нацисты то же самое делали по отношению к весьма близкому к леонтьевским взглядам Шпенглеру. Эти идеологии иногда даже готовы рассматривать аргументы друг друга, но только не "отжившей", "устаревшей" традиции. Они одинаково предвзяты и настолько расходятся с собственной же личиной научности и честности, что Леонтьев восклицал: "Вместо того, чтобы или наивно, или нечестно становиться, ввиду какого-то конечного блага, на разные предвзятые точки зрения: коммунистическую, демократическую, либеральную и т. д., научнее было бы подвергать все одинаковой, бесстрастной, безжалостной оценке" (21).
Поэтому, несмотря на оппонирование либерализма, социализма и племенизма друг другу, такие общие черты, как взыскание земного рая, прогрессизм, агрессивная противопоставленность традиции, подверженность трем главным искушениям человеческого бытия (гордыня, властолюбие и сребролюбие) (см.: Мф. 4, 1—10): позволяют сделать вывод, что они представляют собой единое историческое явление антрополатрии, "символ веры" которого весьма убедительно сформулировали еще деятели эпохи "Просвещения". В частности, Ж. А. Кондорсе поклонялся "трем важным положениям: уничтожение неравенства между нациями (привело к племенизму — Е.-Л. М. А.), прогресс равенства между различными классами одного и того же народа (социализм — Е.-Л. М. А.), наконец, действительное совершенствование человека (либерализм- Е.-Л. М. А. )" (22). Для непредвзятого взгляда все три "веры" антрополатрии беспочвенны, — вот "ответ" Кондорсе со стороны П. И. Новгородцева: антрополатрия "не сблизила… народы, ни людей в пределах отдельных народов, она не создала общего довольства среди людей" (23). Тем не менее все же эта вера — антрополатрия — остается верой, и при том самой массовой в современном мире.
Антрополатрия, как писал Леонтьев, это не просто индивидуализм, это именно поклонение человеческой личности, "новый род идолопоклонства, несравненно более бесплодного и вредного, чем все известные нам виды идолослужений". Любая не только религия, но и секта, ересь были явлениями духовными, т. е. такими верованиями, в которых за обрядом или земной, то есть собственно человеческой, иерархией, обязательно стояло "нечто высшее, невидимое и неосязательное". Но антрополатрия есть такая вера, которая впервые за истории мировых цивилизаций представляет пример религиозного поклонения не представителю высших сил, или даже одухотворяемому предмету, но самому человеку, и потому только, что он человек. Речь идет не о поклонении герою или пророку, царю или гению, даже не о поклонении злодею, чем-либо вызвавшему ощущение демонического обаяния. Нет, антрополатрия поклоняется не какому-то особому или высокому развитию личности, а самому, так сказать, феномену человека, вне зависимости от его личных достоинств и недостатков (24).
У подобной оценки Леонтьева есть параллели. Так, Л. А. Тихомиров, систематизировав все виды язычества, описывал не только политеизм, пантеизм, атеизм и сатанизм, но и "человекобожие" (25). Характеризуя третий период западной истории, Н. А. Нарочницкая приходит к выводу, что "начиная с Возрождения, западный человек обращал идею богоподобия в богоравность и логически шел к идее человекобожия" (26). К аналогичному заключению в отношении русской истории XVII—XX веков приходит В. Н. Тростников (27). Наконец, примером превосходного анализа антрополатрии является целый ряд мест в работах С. В. Перевезенцева. Он рассматривает антрополатрию как религию, "которая должна была заменить собой христианство" и другие традиционные религии (28).
В связи с антихристианской сущностью антрополатрии неудивительно, что как русские, так и европейские исследователи применяют для анализа ее идеалов библейские аналогии. Так, Шпенглер проводил закономерную аналогию западного прогрессизма с искушением Христа в пустыне, когда писал, что поворот европейцев спиной к традиции не обошелся "без вмешательства чёрта, который мысленно приводил их на гору, где обещал им всю власть на земле". Странные доминиканцы вроде Петра Перегрина постепенно сняли рясы, оделись от "Версаче" и сели за компьютеры, но честолюбивая мечта о всемогуществе и насильственном покорении природы только прогрессировала. Пытаясь отнять "у Божества Его тайну, чтобы самим быть богом… они прислушивались к законам космического такта, чтобы насиловать их, и таким-то образом они создали идею машины, как маленького космоса, повинующегося только воле человека" (29). А. Тойнби сравнивал социализм с искушением хлебом (30). Эту же аналогию по отношению к социализму применяет Н. А. Нарочницкая (31) и В. Н. Тростников (32). Известный исследователь консерватизма В. А. Гусев пишет, что "изменённое качество современной западной цивилизации своеобразно наложилось на три особенности, изначально для неё характерные". Первое это то, что "западный человек, как правило, считает свою цивилизацию высшей… ("западная гордыня")"; второе — ориентация больше "на материальное, нежели на духовное"; и третье — стремление Запада к "неуклонному росту своего влияния, власти" (33).