– Правильно.
– А бывает оно вынуждено из‑за своей болезни тянуться к врачебному искусству и его любить?
– Мне кажется, да.
– Следовательно, ни дурное ни хорошее становится дружественным хорошему из‑за присутствующего в нем зла?
– Похоже, что так.
– Ясно, что оно становится дружественным хорошему раньше, чем оказывается плохим из‑за наличного в нем зла. Ведь оно стремится к хорошему и дружески тянется к нему до того, как само станет плохим: мы же сказали, что дурное не может быть другом хорошему.
c
– Да, не может.
– Посмотрите же, что именно я утверждаю: некоторые вощи, говорю я, сами уподобляются тому, что в них присутствует, другие же нет. Например, если кто пожелает выкрасить некий предмет какой‑нибудь краской, то краска эта будет присутствовать в том, что ею выкрашено.
– Конечно.
– В этом случае выкрашенный предмет будет иметь такой же цвет, как положенная на него краска?
– Я не совсем тебя понимаю, – молвил Менексен.
d
– Но я вот что имею в виду, – продолжал я. – Если кто‑нибудь твои рыжие волосы покрасит белилами, станут они от этого белыми или лишь будут казаться такими?
– Будут казаться, – отвечал он.
– Но в них будет присутствовать белизна.
– Да.
– Однако от этого они ничуть не станут белыми, но, несмотря на присутствие белизны, окажутся ни белыми, ни черными.
– Это правда.
– Когда же, мой друг, старость выкрасит их в тот же цвет, они станут подобны тому, что к ним добавилось, – белыми от присутствия белизны.
e
– Как же иначе?
– Вот о том я тебя сейчас и спрашиваю: если к чему‑то присоединится нечто, уподобится ли то, что получило данный признак, этому последнему? Или же это будет зависеть от способа, каким произошло это присоединение?
– Скорее именно так, – отвечал Менексен.
– Значит, и то, что ни плохо ни хорошо, иногда от присоединения плохого не становится плохим до поры до времени, а бывает, что и становится.
– Несомненно.
218
– И пока оно еще не стало плохим от присоединения плохого, присутствие этого последнего заставляет его стремиться к хорошему. То же, что делает его плохим, лишает его одновременно и такого стремления и любви к добру. Ибо оно уже не будет ни плохим ни хорошим, но оказывается плохим, а плохое не может быть, как мы видели, другом хорошему.
– Нет, не может.
– Поэтому мы должны сказать, что те, кто уже мудры, не стремятся более к мудрости, боги они или люди. Не стремятся к ней и те, кого крайнее невежество делает плохими людьми: ни один дурной и невежественный человек не тяготеет к мудрости. Остаются те, в ком хоть и гнездится это зло – невежество, однако не делает их совсем неразумными и невежественными: они еще понимают, что не знают того, что им неизвестно.
b
Поэтому‑то стремится к мудрости тот, кто не хорош и не плох; плохие же люди к ней не стремятся и точно так же хорошие[406], ибо, как показало наше прежнее рассуждение, ни противоположное не дружественно противоположному, ни подобное – подобному. Припоминаете ли вы это?
– Разумеется, – отвечали оба.
– Теперь, – продолжал я, – Лисид и Менексен, мы наилучшим образом установили, что есть дружественное, а что таковым не является.
c
Мы утверждаем, что ни хорошее ни плохое – идет ли речь о душе, теле или о чем бы то ни было другом – оказывается дружественным хорошему в силу присутствия в нем плохого.
Оба они согласились с тем, что это во всех отношениях верно.
Сам я также очень обрадовался, подобно охотнику, настигшему наконец свою добычу[407]. Но потом – не знаю откуда – пришло мне в голову нелепейшее подозрение, что наш общий вывод неверен. Сразу опечалившись, я молвил:
– Увы, Лисид и Менексен, кажется, богатство наше нам только приснилось!
d
– Да как же так? – спросил Менексен.
– Боюсь, – отвечал я, – не уподобились ли мы лживым бахвалам, попусту бросающимся такими вот словами относительно дружбы.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– А вот что, – сказал я, – давайте посмотрим: тот, кто является другом, является им кому‑то или же нет?
– Разумеется, кому‑то, – отвечал он.
– Без всякой причины и цели или по какой‑то причине и ради чего‑то?
– По какой‑то причине и ради чего‑то.
– А тому, ради чего друг является другом своему другу, он дружествен или же не дружествен и не враждебен?
e
– Я не совсем понимаю, – промолвил Менексен.
– Это не удивительно, – сказал я. – Но, быть может, тебе будет яснее, да и сам я лучше осмыслю свои слова, если скажу так: мы только что утверждали, что больной человек бывает другом врачу. Не так ли?
– Да.
– Значит, он друг ему по причине своей болезни и ради выздоровления?
– Да.
– А болезнь – это зло?
– Ну конечно.
– А здоровье? – спросил я. – Благо или зло или ни то ни другое?
219
– Благо, – отвечал он.
– Итак, мы говорили, если я не ошибаюсь, что тело, не являясь ни благом ни злом, бывает дружественно врачебному искусству по причине болезни, то есть по причине зла. Врачебное же искусство – благо, ему дарят дружбу ради здоровья, а здоровье – это также благо. Ты согласен с этим?
– Да.
– Так другом или недругом бывает здоровье?
– Другом.
– А болезнь – это враг?
b
– Разумеется.
– Значит, то, что не есть ни благо ни зло, становится другом хорошему по причине зла и вражды и ради блага и дружбы.
– Это очевидно.
– Следовательно, друг становится другом во имя дружбы и по причине вражды.
– По‑видимому.
– Ну что ж, дети мои, – сказал я. – Коль скоро мы к этому пришли, давайте будем внимательны, чтобы не промахнуться. Ведь то, что дружественное оказалось дружественным дружественному и подобное оказывается таким образом дружественным подобному, я оставляю пока в покое – мы же признаём это невозможным. Но давайте проследим, чтобы нас не обмануло наше теперешнее рассуждение. Итак, мы сказали, что врачебное искусство дружественно во имя здоровья?
c
– Да.
– Значит, и здоровье дружественно также?
– Конечно.
– А если дружественно, то ведь ради чего‑то?
– Да.
– Ради чего‑то дружественного, если придерживаться прежнего решения?
– Разумеется.
– Но, значит, и это последнее будет дружественным ради чего‑то дружественного?
– Да.
– Однако, став на такой путь, не должны ли мы будем в конце концов неизбежно остановиться либо прийти к некоему первоначалу[408], которое уже не приведет нас более к другому дружественному, но окажется тем первичным дружественным, во имя которого мы и считаем дружественным все остальное?
d
– Да, это неизбежно.
– Вот это и есть то, что я имею в виду: я опасался, как бы не обмануло нас все, что, по нашим словам, дружественно на основе этого первоначала и представляет собой как бы его отображение, в то время как само это первоначало есть истинно дружественное. Давайте поразмыслим вот над чем: когда кто‑нибудь ценит что‑либо чрезвычайно высоко – например, когда отец всему своему достоянию предпочитает своего сына, – он ведь должен из предпочтения к своему сыну высоко ценить и что‑то еще? Например, если бы он увидел, что тот выпил цикуту[409], он ведь выше всего ценил бы тогда вино, считая, что оно может спасти его сыну жизнь?
e
– Несомненно, – откликнулся Менексен.
– А также и сосуд, в котором содержалось бы это вино?
– Конечно.
– Но значит ли это, что в таких обстоятельствах он не делает никакого различия между глиняным кубком и своим сыном или между своим сыном и тремя мерами вина? Или же в действительности дело обстоит так: все эти усилия делаются не ради средств, употребляемых для достижения поставленной цели, но ради цели, во имя которой пускаются в ход эти средства?
220
Часто мы говорим, что высоко ценим золото и серебро; однако это не вполне верно: выше всего мы ценим то, во имя чего мы копим и золото и все остальные средства. Так ли мы скажем?
– Разумеется, так.
– Но не то же ли самое относится к дружественному? Все то, что мы называем дружественным нам из‑за некоего иного дружественного, дружественно не в собственном смысле этого слова: на самом деле дружественно, как видно, лишь то самое, к чему устремляется все это так называемое дружественное.
b
– По‑видимому, так оно и есть, – сказал Менексен.
– Значит, то, что дружественно по существу, дружественно не из‑за какого‑то другого дружественного?
– Это верно.
– Значит, следует исключить то, что дружественное Дружественно по причине какого‑то другого дружественного. А благо – это нечто дружественное?
– Мне кажется, да.
c
– Итак, благо любят по причине зла, и дело обстоит следующим образом: если бы из трех вещей, сейчас нами перечисленных, – блага, зла и того, что не есть ни благо ни зло, остались бы только две, причем зло бы исчезло и ничему больше не грозило – ни телу, ни душе, ни всему остальному, что мы определили как само по себе ни плохое ни хорошее, то благо не принесло бы нам никакой пользы, но оказалось бы бесполезным?
d
Если ничто не наносит нам более ущерба и мы не ожидаем для себя никакой пользы, именно тогда становится ясным, что мы любим и ценим благо из‑за присутствия зла, как некое лекарство от этого зла, зло же приравниваем к болезни; а при отсутствии болезни нет нужды ни в каком лекарстве. Такова природа блага, и любим мы его по причине зла, когда сами находимся посредине между благом и злом; само же по себе – как самоцель – оно ведь не приносит никакой пользы?
– Похоже, что нет, – отозвался Менексен.
– Итак, нам дружественно то, к чему устремляется все остальное, именуемое нами дружественным из‑за иного дружественного, кое ничем не напоминает остальное.
e
Последнее именуется дружественным из‑за того дружественного, кое в полную противоположность остальному оказывается истинно дружественным, дружественным по самой своей природе: ведь остальное для нас дружественно по причине враждебного; если же враждебное исчезает, оно, по‑видимому, не будет больше нам дружественным.