Этический смысл "Посланий" Ал. Павла (I в. н.э.).
А.А. Гусейнов
Трудно в общих чертах охватить все богатство тем, актуализированных посланиями апостола Павла. Они представляют собой целую энциклопедию христианской догматики, нравственной и религиозной жизни. Его личный пример и высокий духовный пафос его трудов стали образцовыми для всей последующей христианской моральной философии. Мы выделим здесь несколько проблем.
Это прежде всего смысл Христовой жертвы. Для Павла смерть и воскресение Христа не только знаменует новый этап в истории спасения человека, эпоху Нового Завета, но кладет начало реальному, действительному преображению человеческой природы, ее новой жизни. Для него спасение не есть только перспектива последних дней мира - в Пасхальном событии воскресения оно уже актуально осуществилось, и избранные Богом в этой земной жизни живут в духовной форме воскресших. "Внутренний человек" преобразился, став духовным, но адекватное себе "внешнее" явление спасения он обретет но окончании времен, когда откроется весь Божественный замысел о человеке и мире и "Бог станет все во всем".
Характерной особенностью стилистики "Посланий" является то, что они наполнены живым опытом переживания фундаментальных категорий христианского морального сознания - греха, смерти, жертвы, покаяния, милосердия, любви, спасения и свободы. Личностное неотделимо здесь от объективно-универсального. Переживание смерти и спасения сливают воедино и самого автора, и адресатов его посланий, и весь мир вокруг них. Это сопряжение становится возможным через мистически-реальное самоотождествление Павла с распятым Христом: "Я сораспялся Христу" (Гал., 2:19), во Христе же преображается весь мир.
Несомненно, что религиозная доминанта Павловой антропологии является определяющей по отношению к этической: моральное состояние души задается объективными детерминантами религиозной картины мира - божественной и сатанинской, добро и зло интерпретируются в терминах греха и благодати. В знаменитом пассаже из 7 гл. "Послания к Римлянам" апостол описывает состояние своей души, все еще данницы греха и смерти: "Ибо не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю... Ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе; потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, а живущий во мне грех" (Рим., 7:15-20). Можно видеть здесь описание греховного бытия человека, еще не пережившего в крещении преображающего его воскресения, как об этом говорит А. Швейцер в своей известной книге об апостоле Павле [1], но в самом послании нет прямых указаний, позволяющих так однозначно соотносить описанное апостолом состояние с какими-то определенными вехами в его персональной биографии. Сам же автор Послания именно здесь максимально заостряет драматический конфликт в его душе между благодатью, открывшейся ему через сораспятие с Христом (начало внутреннего преображения), и законом греха, господствующим в том мире, в котором по-прежнему еще живет плотский, "внешний" человек.
1 Швейцер А. Жизнь и мысли. М., 1990.
Поэтому вряд ли будет оправданным предположение, что ап. Павел снимает в человеческой жизни различение должного и сущего - этого не допускает никакая религиозная мораль. Актуальность спасения и начало новой жизни уже на этой земле постулируется апостолом Павлом только в мистическом плане. Как они зримо реализуются в эмпирическом космосе, для которого законом является антагонизм "внутреннего" и "внешнего" планов человеческого бытия, остается тайной (возможно, отсюда берет начало августиновское противопоставление "невидимой" церкви избранных праведников - церкви "видимой", смешанной, давшее начало длительной традиции). А применительно к паулинистской этике это представляется вдвойне проблематичным - ведь в ней спасаются не все, а только избранные, не обладающие видимыми отличительными признаками спасения. Возможно, только открытая эсхатологическая перспектива позволяла Павлу переживать настоящее как будущее, актуально "встраивать" один план бытия в другой и, действительно, в этом случае все их отличия стирались.
Тема "закона" получает в этом отрывке своеобразное прочтение: одним и тем же термином обозначается как противоречивая внутренняя реальность души ("Но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих" (Рим., 7:23)), так и нормативная система запретов и предписаний (Павел говорит о "заповеди" (Рим., 7:8-9)), что позволяет соотнести ее с близким Павлу ветхозаветным законом. Правда, возможно, что в последнем случае под законом подразумевается вообще всякая нормативность, в том числе характеризующая и античную этику. Главное, что оба они - и эллинское и иудейское законничество - представляют для Павла примеры принудительно-внешней формы моральной императивности, которая в этом своем качестве не только не преодолевает грех, но еще и становится искушением для человека, приводя его в отчаяние. Поэтому для Павла в контраверсии закона и благодати первое понятие соотносится со всем старым, т.е. с миром, бывшим до Христа, в то время как благодать открывает то новое, которое "для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие" (1 Кор., 1:23), в греческом тексте говорится о "скандале" для Иудеев).
И здесь апостол открывает для нас еще одну сторону современного ему морального сознания, к которой античная традиция почему-то была нечувствительной. Выясняется, что моральное наставление, нравственное просвещение, рациональная дидактика, казалось бы, опирающиеся на непосредственную очевидность и "естественность" этической заповеди, вовсе еще не обеспечивает ее внутреннего признания субъектом. Закон открывает для человека грех, убеждает в неприглядности порока, внушает к нему отвращение, но тем самым только ожесточает его, потому что при этом закон не дает ему силы преодолеть это зло в себе (этот мотив станет определяющим в августиновской доктрине благодати - именно она заставляет человека внутренне принять моральный закон). После осознания нормы закона грешник оказывается пораженным вдвойне - закон как будто рождает грех в человеке, "умножает" его, заставляя видеть его там, где его словно и не было.
Но, конечно, Павел вовсе не желает возвращения к состоянию блаженного неведения, хотя и признается, что он "жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил" (Рим., 7:9). Если истина свидетельствует о себе и одновременно обособляет ложь, то и закон, запрещая грех, "открывает" его для человека, очерчивая границы добра и зла. Бог полагает убийство как зло - и оно становится для человека злом, с которым с этого момента человеку становится трудно жить. Закон называет моральные начала своими именами, творя их.
Здесь и наполняется этическим смыслом мифологическая функция называния-творения, присущая Богу (хотя, с другой стороны, подобным же образом самодержавно своеволен и стоический философ, отказывающий болезни, терзающей его, в праве называться злом - пример Посидония в "Тускуланских беседах" Цицерона). Так возможно негностическое толкование ветхозаветного образа Бога, "производящего бедствия" (Ис, 45:7), хотя, конечно, христианская теодицея не может ограничиваться одной вербальной реализацией моральных абсолютов - зло должно найти себе еще и онтологическое основание.
Апостол раскрывает диалектику закона и греха: "неужели от закона грех? Никак; но я не иначе узнал грех, как посредством закона, ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил "не пожелай"... без закона грех мертв" (Рим., 7:7-8). Чтобы бороться со злом, нужно показать его, а сама его демонстрация превращается как бы в вызывание духов зла. Словно тяготея к открываемому им злу, закон, обращенный к эмпирическому миру, дискредитируется им, словно прилепляясь к нему, становясь его частью. Кроме того, тот же закон угнетает человека бесплодными требованиями самому это зло преодолеть, становясь постоянным укором для совести. Отсюда и парадоксальное и даже загадочное для исследователей отождествление ап. Павлом закона плоти и греховного мира с законом, данным этому миру для преодоления греха. Слишком уж эти антагонисты оказываются связанными друг с другом. Естественным следствием из этого почти гностического умозаключения будет обращение к такому закону, который сумел бы преодолеть грех в самом человеке, преобразив его. Ап. Павел видит такую, конечно, нечеловеческую, внеморальную силу в благодати Господней: "Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? Благодать Божья через Иисуса Христа" (Рим., 7:24-25).
Проблема закона и благодати становится в центр размышлений апостола. И здесь вновь выявляется непостижимая амбивалентность самой идеи закона: с одной стороны, закон "свят", "и заповедь свята и праведна и добра" (Рим., 7:12) - ведь она дана Богом, чтобы утвердить божественный порядок в мире; люди заключены "под стражу закона" до пришествия Христа (Гал., 3:23), закон является "детоводителем ко Христу" (воспитателем) (Гал., 3:24), с другой стороны - закон определяется как "сила греха" (1Кор., 15:56) и даже говорится: "Христос искупил нас от проклятия закона, сделавшись за нас проклятием (Гал. 3:13-14) [1]. Предельно заостряя данную проблему, как
1 До слуха русскоязычного читателя острота Павлова парадокса доходит в уже смягченной форме синодального перевода: "искупил нас от клятвы закона, сделавшись за нас клятвою", где в неоднозначной семантике слова "клятва" все-таки звучит еще мотив "проклятия", тем более что далее речь идет о "проклятом на древе" (в греческом тексте Септуагинты "katara" - проклятие, хула, то же означает и латинское male-dictus ("проклятый)", англ. curse в соответствующих фрагментах в латинской и английской версиях Нового Завета). Но полностью заглушить его невозможно, потому что он коренится в самих мировоззренческих и богословских основаниях Посланий. В них впервые предметом размышления становится превосходящая всякую рассудочность тайна отношения Творца к твари и мистерия Боговоплощения - то, что апостол называл "скандалом", а позже Кьеркегор - "возмущением".