А если даже она и будет найдена, то кому и какая от этого польза? Разве эти ученые смогут произвести дождь? Или изменить порядок времен года? Или удлинить день и укоротить ночь? Нет, решает Сократ, все это — мнимое и бесцельное знание, которое нисколько не касается человека и ни на волос не увеличит его счастья. Истинная и реальная наука для него та, которая занимается вопросами животрепещущего, земного, человеческого интереса, как, например, вопросами о том, что есть благочестие и что нечестивость, что — справедливость и что несправедливость, что храбрость и что трусость, что есть государство и что государственный человек и т. д. и т. д.
Живущим в конце XIX века, нетрудно понять, как глубоко ошибался Сократ в своих взглядах на математические и естественные науки: отделенные от него опытом многочисленных поколений и вековой работой мысли на почве научных изысканий и философских исследований, они в состоянии теперь видеть, как плодотворны были труды тех ученых, которых афинский мудрец не стеснялся сравнивать с сумасшедшими, не знающими, чего им надо и к чему они стремятся. Истина в этих областях не только была найдена, но и легла в основу всей нашей жизни, отдав в наше распоряжение могучие силы природы и окружив нас тем материальным комфортом, который так резко отличает наш век от всех, ему предшествовавших. Мало того, это самое «мнимое и бесцельное знание», которое, казалось, «нисколько не касается человека», является, как мы теперь все более и более убеждаемся, необходимым условием или, скорее даже, базисом для построения тех наук общественно-этического характера, которые Сократ признавал за единственно реальные и полезные. Мы уже ясно видим, что без знания законов, которым подлежат явления в мире физическом, мы не в состоянии сделать ни одного правильного шага по пути завоевания истины в области социальных и нравственных отношений и что, следовательно, как бы прав ни был Сократ, утверждая, что самым важным предметом науки должен быть сам человек в его отношениях к другим себе подобным, он все же глубоко заблуждался, полагая, что эта наука может быть разработана и построена независимо и раньше всех прочих, — хотя бы то были астрономия или космология.
Все попытки, которые до сих пор делались в желательном Сократу направлении, — попытки, в которых нередко принимали участие величайшие умы человечества, — оканчивались всякий раз если не плачевно, то бесплодно, и только теперь, когда высшие отрасли естественных наук принимают все более и более строго философский характер, мы в состоянии приблизиться к тому конкретнейшему из конкретных предметов научного исследования, каким является психический и нравственный мир человека.
Все же, несмотря на всю свою незрелость и несостоятельность, Сократовы взгляды на сравнительную важность тех или других наук имеют за собой огромную долю исторической правды: его устами говорила эпоха, и ее-то нам нужно очертить, чтобы понять это резкое утверждение этики, как науки par excellence.
То было время всеобщего разрушения, когда старые устои афинского общества впервые стали качаться от размаха освобожденной персидскими войнами мысли. Коренное изменение в общественно-политических отношениях страны, — изменение, выразившееся в крушении старого аристократического порядка и замене его демократической конституцией, — было лишь сигналом к массовому восстанию против всей совокупности понятий и идей, существовавших доселе как незыблемые истины.
Жизнь Афин, как и всех гражданских общин древности, покоилась в гораздо большей степени, нежели жизнь современных обществ, на целой системе религиозно-нравственных и политических понятий, выработанных трудами многочисленных поколений и преемственно передаваемых из века в век. Эти освященные традициями понятия казались чем-то стоящим выше человеческого разума: они считались божественного происхождения и, как таковые, вечными, непреложными, неприкосновенными.
Но развитие на почве реальных условий жизни демократического духа с его требованиями личных и равных прав для каждого отдельного члена общества нанесло смертельный удар всем этим устаревшим основам социальной жизни: гражданская личность, достигши своего самосознания, не остановилась перед древними понятиями и верованиями, которые стояли на ее пути к занятию полноправного положения в обществе. Она пробила в их стене брешь и тем самым разрушила навсегда те чары, которыми, казалось, они были окружены. Личность сознала себя державной не только в сфере общественно-политических, но и нравственно-религиозных отношений, и унаследованные традиции потеряли в ее глазах свое прежнее обаяние. Дерзкой рукой было сдернуто с них покрывало, — и вместо страшного крушения всего социального здания, как то предсказывали консервативные Кассандры, перед пылающими энергией взорами смельчаков предстали во всей их уродливой наготе старые, сгнившие подпорки, еле-еле выдерживающие тяжесть строения. Сердце забилось усиленным темпом, кровь заволновалась и заструилась с лихорадочной быстротой, и мысль, вздрогнув, зашевелилась живей и сильней. Одна за другой прадедовские идеи стали призываться на суд критического разума, и одна за другой они признаны были негодными. Разрушение было полное, обломки усеяли весь пол общественного здания, и над ними в каком-то восторженном опьянении высились могучие фигуры бойцов.
Знакомая картина: она не раз появлялась на подмостках европейской, да и нашей собственной истории. Это эпоха подведения великих итогов своему национальному прошлому и сметания в кучу всего того негодного сора, который образовался от векового гниения общественных устоев. Деятелями этой эпохи были те самые софисты, «развратители афинского общества», пороки которых мы со времени Платона перечисляли на всевозможных языках с неутомимостью и самоуверенностью, достойными лучшего дела. Размеры этого очерка не позволяют нам входить в опровержение ходячих мнений об этом «столь оклеветанном племени людей», как их называет Льюис: мы отсылаем читателя за этим к Гроту; здесь же мы укажем лишь на их деятельность и отношение к ним Сократа.
Софисты являются энциклопедистами V века до Рождества Христова с той, однако, особенностью, что они были не только теоретическими мыслителями, но и практическими деятелями, которые с киркой и заступом в руках ломали обветшалое здание. Под ножом их скептического разума старые понятия разрушались одни за другими: прежние истины оказались ложью, старые обычаи — творением хитрых и своекорыстных правящих классов, а древние общественные узы — одной лишь тиранией.
Личный разум индивида занял верховное место как в политике, так и в морали, и все признано было за обману, что не в состоянии было оправдаться на суде этого разума. «Человек есть мера всех вещей», — гордо провозгласил Протагор, наиболее блестящий вождь софистов: не только свойства, но и самое существование вещи зависит от суждения разумной личности. В этом мире все относительно и вещи имеют значение лишь постольку, поскольку они признаются за таковые мыслящим субъектом. Объективная истина, таким образом, исчезает, и на ее место становится субъективное наше мнение о ней. Этот принцип и есть та единственная связь, которая соединяла целый ряд людей с разнообразным родом деятельности и профессий в одну общую школу софистов, и из него вытекал тот крайний скептицизм, которому другой выдающийся мыслитель того времени — Горгий дал выражение в своих знаменитых положениях о том, что ничто не существует, что если что-нибудь и существовало, то мы все-таки не могли бы его познать и что, наконец, если бы мы и познали, то мы все же не могли бы передавать наше знание другим.
Общий смысл довольно ясен: и здесь на место объективных вещей ставятся индивидуальные мнения о них, уже одним своим разнообразием доказывающие нереальность этих вещей и невозможность во всяком случае какого бы то ни было знания их. Такое крайнее развитие индивидуализма, такой, если можно так выразиться, философский анархизм был лишь логическим выводом из тех посылок о державности личного разума, во имя которых эти деятели разрушили древний мир понятий и отношений. Но именно эта сильная сторона была вместе с тем и их слабостью.
Общественное сознание не может долго жить одним отрицанием, и деятельность общества лишь на короткое время в состоянии ограничиться одним разрушением: как только поле очищено от старого хлама, на сцену выдвигаются иные запросы, имеющие своей целью уже не дальнейшее разрушение старого, а созидание нового. Горе тем, кто, увлекшись своей работой или не поняв изменившегося характера общественных нужд, не сумеют остановиться вовремя и станут продолжать дело разрушения! Сделавшись живым анахронизмом, они не только навлекут на себя сначала насмешки, а потом ненависть со стороны тех, кто трудится над созиданием, но действительно выродятся в конце концов в толпу болтунов или вандалов, против которых будет возмущаться общественная совесть. Именно такова была судьба позднейших софистов, которых и имели в виду Платон и Аристотель. Не Протагор и не Горгий служили им мишенью, а те эпигоны их, которые пережили самих себя и превратились в своекорыстных отрицателей без убеждений и без совести. Этих-то эристиков, безнравственных спорщиков о чем угодно и как угодно, драпировавшихся в устаревший и более уже не идущий им плащ софистов, и обессмертили вышеупомянутые писатели, — совершив, однако, непростительную ошибку тем, что не провели достаточно ясной грани между обоими поколениями софистов: до и после сократовских.
Во всем этом Сократ сыграл главную роль: ему греческая мысль была обязана своим поворотом в сторону положительного построения и, стало быть, он был виновник нравственного банкротства софистов и гибели их репутации. С инстинктом натуры глубокой и уравновешенной,он не мог удовлетвориться одним отрицанием, и тенденция софистических учений казалась ему тем опаснее, что развитие их в теории, и на практике не встречало на своем, пути никаких преград. В самом деле, «если, — говоря словами Целлера, — вечной и незыблемой истины не существует, то не может существовать и вечного и незыблемого закона; если человек в своих представлениях является мерой всех вещей, то он неизбежно должен стать мерой и всех своих поступков; и если для каждого отдельного человека только то истинно, что ему кажется таковым, то для него и справедливое и хорошее вскоре явится не чем иным, как то, что ему кажется таковым. Другими словами, всякий человек имеет естественное право следовать своему произволу, и желаниям, и если закон и обычай ставят ему на этом пути те или другие преграды, то получившееся силу этого отклонение от естественного права есть принуждение, которому никто не обязан повиноваться, кто только обладает достаточной силой, чтобы устранить или обойти его».