Человеку, обладающему качествами «естественной доброты» и «безобидности», не приходится рассчитывать на великую славу; Монтень знает, что недостоин восхищения. Но он знает и то, что если сила Сократа или стоиков заключалась в преодолении зла, исходящего от «других», то его собственное достоинство – в принципиальном неприятии любого зла как такового: «я жестоко ненавижу жестокость – это наихудший из пороков».
Подлинное и ничем не заменимое достоинство Монтеня – в его сострадательности, в органическом умении сочувствовать всем живым существам: «Я до такой степени чувствителен, что не переношу, когда режут цыплёнка или когда слышу, как верещит заяц в зубах моих собак». «Другие» для Монтеня – это объекты, на которые направлена его «доброта»: «…я горячо сочувствую чужим печалям и плакал бы вместе с горюющим, если бы умел плакать в каких бы то ни было случаях. Слёзы, не только искренние, но и притворные, всегда вызывают у меня желание плакать <…> Я не могу спокойно переносить казни, даже если они совершаются по закону и оправданы».
* * *
Итак, мы подходим к ключевой проблеме «Опытов». Монтень отвергает мир «других» лишь в меру его неистинности, больше всего опасаясь утраты свободы, самостоятельности. Он не чувствует себя ни изгоем, ни избранником. Жизнь притягивает его, и задача заключается лишь в том, чтобы овладеть «искусством жить достойно».
Монтеню чужды эгоцентризм и горделивое самолюбие, которые полтора столетия спустя так ярко проявятся в «Исповеди» Руссо, заявлявшего, что он «не похож ни на кого на свете», что если он «не лучше других, то по крайней мере не такой, как они», и утверждавшего, что именно эта инаковость способна сделать его интересным для окружающих. Монтень же, коль скоро речь заходит о человеческой «природе», не отделяет себя от «других»: «все люди – одной природы, и все они снабжены в большей или меньшей степени одинаковыми способностями и средствами познания и суждения»; «у каждого человека есть всё, что свойственно роду людскому». Сама аналитическая интроспекция нужна Монтеню и потому, что, поняв себя, он надеется познать и «других».
Именно в силу «похожести» на «других» Монтень остро ощущает свою способность быть таким же как они. Сопереживать для нег так же естественно, как дышать: «Если кто-нибудь страдает в моём присутствии, я сам начинаю испытывать физические страдания и мои ощущения часто вытесняются ощущениями других. Я перенимаю наблюдаемую болезнь и испытываю её на себе».
Монтень, правда, знает, что сострадание не вполне «чистое» чувство, до конца избавленное от жестокости: «Жалея кого-нибудь, мы при виде его страданий одновременно ощущаем в себе и некое мучительно-сладостное щекотание злорадного удовольствия; и кто истребил бы в человеке зачатки этих качеств, тот уничтожил бы основания, на которых основана наша жизнь». Тем не менее даже такое «сострадание наизнанку» лишь подчеркивает в глазах Монтеня неразрывность цепи, связывающей всех людей.
Эта цепь и составляет, по Монтеню, природный «субстрат» человеческого существования. Для автора «Опытов» значим лишь единственный повелитель – требование отказа, отказа от позиции палача и преследователя, от «жестокости, вероломства, эгоизма, бесчеловечности, ревности, тщеславия» - от всех побуждений, называемых у Монтеня одним словом – «бесчеловечность».
Всеобщая связь сочувствия – это и есть, согласно Монтеню, тот разумный принцип, который естественным образом противостоит неразумной, но, к сожалению, вполне реальной человеческой практике. Этика Монтеня – это этиканенасилия, или, по возможности, наименьшего насилия над всем живым.
Именно эта этика позволяет Монтеню в конечном счёте «примириться» с миром, принять его, но принять как бы на своих собственных условиях.
Французский исследователь Жан Старобинский показал, что движение мысли Монтеня специфично своей «трёхфазностью», прохождением через три этапа. На первом автор «Опытов», обнаружив, что «истинное» бытие запредельно, что первопричины вещей от нас ускользают, обрекая на жизнь в сугубо феноменальном мире «кажимостей», где господствуют «привычка» и «обычай» и где люди связаны отношением слепой зависимости и взаимного подчинения, готов в ужасе отпрянуть от такого мира. Это порождает вторую фазу, ведущую к идее самоизоляции – к обереганию внутренней свободы как единственно подлинного человеческого достояния.
Однако полная независимость от «других» не приносит Монтеню никакого внутреннего удовлетворения. Скептическое рассмотрение мира, обнаружение его (и своей собственной) онтологической «пустоты» как раз и приводит автора «Опытов» не к отвержению, а к приятию наличной действительности: коль скоро трансцендентное преодоление этой действительности невозможно, то, следовательно, не существует никакой скрытой реальности, во имя которой можно было бы отрицать «феномены», «кажимости». (Именно в этом пункте Ницше смыкается со столь чуждой уму в остальном философией Монтеня).
Исходя из этого, мы открываем невозможность доступа к «самой сущности истины», наш «посюсторонний» опыт немедленно обретает всё своё значение, полноту и «прелесть». Жизнь существует для того, чтобы её прожить, пережив во всех данных нам проявлениях. Привязанность к ней – вот что оказывается оборотной стороной скептического отрицания. На страницах «Опытов» не раз возникает образ «ветра» как метафоры для обозначения эфемерности земного существования и его разнообразных «приманок» (Я, говорит Монтень, «с упоением тешу себя всеми прелестями жизни», однако, «приглядываясь к ним повнимательнее, нахожу, чтобы они – всего-навсего дуновение ветра»). Жизнь среди себе подобных, в изменчивом мире – вот единственно доступное для человека «бытие», приковывающее и не отпускающее его от себя.
Так наступает третья фаза в развитии мысли Монтеня – возврат к первой фазе «триады», к «феноменальному» миру, к
человеческому обществу; возврат, наполненный опытом отрицания и
в то же время обогащённый новым взглядом на действительность.
Этот взгляд предполагает не рабское претерпевание зависимости от видимостей и от других людей, от их «мнений», требований и законов, но сознательное приятие «феноменальной» действительности и принятие на себя совершенно определённых обязательств перед окружающими, чувство долга, опорой которого как раз и служит взаимная «симпатия» людей – их природное качество.
В человеческом долге, как его понимает Монтень, нет ничего героического. Он скромен и сводится лишь к тому, чтобы «сохранять и поддерживать» жизнь. Говоря о своём пребывании на посту мэра, Монтень с удовлетворением вспоминал о выполненных обязательствах: «От меня требовалось лишь сохранять и поддерживать, а это дело довольно не значительное и незаметное. Вводить новшества – в этом действительно много настоящего блеска, но отваживаться на них – вещь в наши дни совершенно запретная».
Причина такой позиции, разумеется, не в «нерешительности» Монтеня и не в том, что он признаёт существующие порядки наилучшими или хотя бы приемлемыми. «Неразумие» мира для него очевидно, но именно поэтому он выступает за сохранение общественного спокойствия.
Всякое вмешательство в сложившееся положение вещей, любое, пусть самое искреннее, стремление изменить ситуацию к лучшему неизбежно приводят к беспорядку, несчастьям и разрушениям. Наличное зло по крайней мере отличается достоинством стабильности, тогда как всякая новаторская инициатива способна лишь усилить худшее. Живя в обстановке религиозно-политичских воин, ежечасно улаживая конфликты, примиряя амбиции, стремясь не дать пролиться крови, Монтень знал, что говорил: «Мне представляется, говоря начистоту, чрезмерным самолюбием и величайшим самомнением ставить свои взгляды до такой степени высоко, чтобы ради их торжества не останавливаться перед нарушением общественного спокойствия, перед столькими неизбежными бедствиями и ужасающей порчей нравов, которую приносят с собой гражданские войны».
Потрясения, случающиеся в человеческой жизни, Монтень сравнивает с болезнями, которые мало-помалу проходят сами, если мы имеем терпение их вынести: «…мы губим себя нетерпением. Беды наши имеют свою жизнь и свой предел, свои болезни и своё здоровье».
Монтень не питает иллюзий насчёт существующих обычаев и законов, которые чаще всего «создаются дураками, ещё чаще людьми, не справедливыми из-за своей ненависти к равенству, а всегда людьми – существами, действующими суетно и непоследовательно». Тем не менее, поскольку такие законы способны хоть как-то регулировать человеческое существование, им следует подчиняться – «не в силу того, что они справедливы, а лишь потому, что они являются законами».
Монтень слишком чувствителен к понятию ответственности, чтобы проповедовать пассивность и бездействие, но он стоит за своеобразную чистоту действия: «Я умел выполнять общественные обязанности, не отдаляясь от себя ни на одну пядь, и отдавать себя на службу другим, ничего не отнимая от самого себя». «Дисциплина поступка», о которой говорит Монтень, заключается в том, чтобы, сохраняя внутренний «покой» и «невозмутимость», иметь достаточно энергии и твёрдости для обеспечения общественного мира, спокойствия и согласия.
Итак, монтеневская этика и его «мудрость» заключаются в том, чтобы доверчиво прислушиваться к голосу человеческой «природы», «невежественно и беспечно» подчиняться «общему закону, управляющему Вселенной», но ни в коем случае не совершать над ним насилия: «Сколько бы я ни познавал, он не отклонится от своего пути, он не измениться ради меня».