Аристотель цитирует указанную сентенцию Еврипида и далее замечает: «Так по своим природным свойствам варвары более склонны к тому, чтобы переносить рабство, нежели эллины, и азиатские варвары превосходят в этом отношении варваров, живущих в Европе, они подчиняются деспотической власти, не обнаруживая при этом никаких признаков неудовольствия…» [5]. Вообще, конечно, не было ничего нового в том, что Еврипид называет варваров «рабами», однако, несомненной его заслугой было то, что он уподобил варваров – «рабов царя» непосредственно рабам-варварам у греков, которые в огромном количестве были задействованы в афинской экономике. Отсюда следует вывод, который оказал огромное влияние на восприятие варваров впоследствии и продолжает быть определяющим при изучении в современной исследовательской литературе как греческой теории рабства, так и образа варвара в общественном сознании греков [91].
В искусстве поэты и художники уделяли рабам незначительное внимание, как правило, изображая их второстепенными, имеющими малое значение персонами, вовсе лишёнными индивидуальной характеристики. Искусство периода классики по характеру изображения рабов ничем не отличается от предыдущего. В период классики совершенно нередки фигуры домашних прислужников на надгробных рельефах или краснофигурных вазах. В образе этих персонажей отчётливо выступает их подчинённое положение, а иногда ещё и их дурные привычки. Одним из таких изображений является, например, раб-педагог на килике Дуриса со сценой из школьной жизни. Он сидит, скрестив ноги, на фоне чинно держащихся учителей и учеников. По свидетельству Аристофана такое поведение считалось признаком дурного тона.
Менандр даёт тонкий анализ психологии рабов и уделяет им большое внимание, что отличает его от своих предшественников. В его комедиях можно увидеть последовательность индивидуальных, бойко описанных, колоритных образов рабов. Такими являются мечтательный альтруист Дав, любовная привязанность которого к Планго изображена такими плавными и ласковыми тонами, которых не найти у представителей молодёжи в комедии. С Давом остро контрастирует Гета – себялюбец и практик, ловкий проныра, резкий и несложный по натуре. Есть ещё и другие отрицательные типы рабов, привыкшие к своему рабскому положению, которые схожи с Гетой, но не тождественны ему. Полной противоположностью стал поэтический образ арфистки Габротонон. Обладающая душевной чуткостью и альтруизмом, она тяготится положением рабыни.
Герод в своих миниамбах рисует нам показательные примеры тягот, выпавших на долю рабов, в отличие от изображений Менандра, занятого рассмотрением их внутренней жизни. Рабы Герода зачастую выступают как «лица без речей». Так, в миме «Жертвоприношение Асклепию» Кинна жёстко набрасывается с обвинениями на свою рабыню Кидиллу, по всей видимости, ни в чём не виновную. Кинне не уступает и хозяин эргастерия башмачник Кердон. Он добр и льстив со своими покупательницами, но без видимого основания кричит на своего раба Дримила, угрожая прогнать его на мельницу, что было равноценно каторге, и в конце даёт распоряжение своему подручному убить Дримила.
В миме «Ревнивица» Герод выявляет ещё одну сторону незавидной жизни рабов, а именно те тяготы, которые достаются на долю раба-любовника своей госпожи, когда он уличён в измене. Все эти сцены были взяты наблюдательным Геродом из жизни.
С творчеством Герода перекликается XV идиллия Феокрита «Сиракузянки, или женщины на празднике Адониса». В этой будничной сценке сиракузянка Праксиноя обращается всего с несколькими словами к своей молчаливой рабыне. В отрывистых распоряжениях и неодобрительных эпитетах можно почувствовать кричащий голос собственницы, от которой её служанка вряд ли может слышать добрые слова. Влияния нового времени отражаются в V идиллии Феокрита «Комат и Лакон», где в качестве главных действующих лиц выступают рабы-пастухи. Несмотря на то, что их характеры представлены вскользь, они довольно чётки. Юному и самонадеянному Лакану противопоставляется искушённый жизненным опытом хитроумный и неразборчивый в средствах Комат. На первый взгляд может показаться, что пастухи со своим стадом ведут довольно спокойную жизнь, но за видимым спокойствием видна их рабская судьба и подневольность, зависимость от произвола своего господина. Лакон, враждебный Комату, напоминает ему о той экзекуции, которую он испытал от своего хозяина.
Намного сложнее рассуждать об эллинистическом романе, существование которого нельзя подвергнуть сомнению. На это указывает хотя бы упоминание Плутарха о рассказах Аристида Милетского. О содержании эллинистических романов нельзя говорить с полной уверенностью, но их отклики вполне можно найти в греческих романах II – III вв. н. э. Характерной чертой для романов поздней античности является обращение героя или героини в рабство с последующим высвобождением после ряда перипетий. Мотив перехода в рабство и обратно привлекал внимание Менандра.
С XII в. до н. э. расселение эллинов от Чёрного моря до Атлантического океана предполагало наличие ведения дел с местным населением, используя различные вербальные средства коммуникации, но ни Платону, ни Аристотелю почему-то не приходило в голову заняться переводами [120]. Переводить и писать по-гречески стали сами «варвары», очутившись внутри созданной Александром Македонским империи, где египетский, сирийский, иврит стали языками провинциальными, если не вымирающими. Евреи, а не греки сотворили Септуагинту – первый перевод Ветхого Завета на греческий язык.
В конце античного периода Плутарх признаётся, что римские источники своих «Параллельных жизнеописаний» он пролистывает из-за недостаточно хорошего знания латыни, скорее угадывая, чем читая. Если данное заявление можно считать положением – не хотел владеть языком завоевателей, – то и про евреев Плутарх твёрдо был уверен: в своём храме они совершали гадости и поклонялись свинье.
Грекам было проще и интереснее изобрести чужака «под себя», чем вглядываться в его личность. Известный миф об Атлантиде вложен Платоном в уста египетского жреца, Ксенофонт приписывал персам свои собственные педагогические взгляды: юношей обучают только гнуть лук и говорить истину. Если смотреть учебник логики, то в нём египтяне и персы – «люди вообще», которые лишены всего человеческого. Для взгляда на себя извне греки специально выдумывают скифа Анархасиса – не носителя иной культуры, а идеального варвара, естественного человека.
Анархасис был с восторгом встречен киниками, которые серьёзно задумывались над искусственностью разделения человека и других тварей. Антитеза «грек – варвар» фундаментальна, и всякое усилие ликвидировать её ломает иерархическую цепочку: боги – люди – животные; смещает со своего места богов и роднит людей с животными.
Интерес к другим племенам у греков не выходит за пределы этнографического, а то и естественно-научного. Любознательный Геродот прилежно описывает народы, которые делают все «наоборот»: месят глину руками, а тесто ногами; мужчины ткут, а женщины ходят на рынок продавать их изделия. А ещё в тех местах обитает огромное животное с гривой лошади и задом свиньи – гиппопотам. Всё это отсчитывается от единственно возможного хода вещей – греческого.
Абсолютизация варварства присуща грекам: варвар неизменно «он», а не «я». Греческая трагедия не учитывает того, что для своих-то «варвар» – не инородец. «Всё варваров войско в поход ушло» — о своём войске поют у Эсхила старики персы. «Ай же да Калин, наш собака-царь». Греческий мир так и не смог до конца побороть абсолютное разделение мира на своих и чужих, не сделано это было и иудеями [101].
Во времена эллинизма, среди бесчисленных войн и пиратских набегов напоминание о вероятности лишиться свободы могло хотя бы у некоторых зрителей породить тревогу о своей судьбе в будущем, а также и с немалым сочувствием задуматься над злополучной судьбой тех, кого рок привел к рабству. Аналогичные факты не были новыми в истории античного общества.
Искусство эллинистического периода не осталось чуждым к анализируемой нами теме, хотя бы уже по тому факту, что сюжеты его часто навеивались литературой той эпохи. Эллинистические произведения искусства, рельефы, произведения стенной живописи и мозаики, дошедшие до нас обычно в римских копиях, рисуют картины быта земледельцев, пастухов и рыболовов, где не всегда представляется возможным найти социальную принадлежность этого трудового народа: представлены ли там рабы или свободные бедняки. В качестве дополнения к этим сценам из сельской жизни служат разнообразные статуэтки представителей низов городского общества, по которым, впрочем, трудно сказать, кто эти бедняки – рабы или впавшие в бедность свободные. Этой тематикой проникнута и монументальная скульптура. Такова римская копия статуи старого рыбака, по всей видимости, раба.
В связи с этим обращает на себя внимание знаменитая пергамская группа, представляющая галла, который, убив жену, убивает и самого себя, с целью освободиться от плена и неминуемого рабства. Эта скульптура не просто дань уважения к вольнолюбивому врагу-варвару, в ней присутствуют и другие мотивы. Это предзнаменование того времени, когда прогрессивные умы уже не могли равнодушно смотреть на тяжёлую судьбу рабов.