Впрочем, данный момент понятен и объясним, ибо Ницше опирался на весьма мощную традицию интерпретации музыки в качестве особой, отличной от всех остальных, формы искусства. Традиция эта была намечена уже романтиками — Вакенродером, Новалисом, Тиком, Гофманом. В дальнейшем мысли романтиков получают фундаментальное развитие в философии Шопенгауэра, рассматривавшей музыку в качестве непосредственного выражения воли, и в эстетической концепции Вагнера, реализовавшейся в его музыкальной практике.
Показательно, что декаданс, начатый Еврипидом, вскоре привел к тому, что достойных сохранения произведений просто не стало. До нас не дошло ни одного произведения в жанре трагедии, созданного в эллинистический период. В отличие от других видов искусства, трагедия не оставила прямых наследников — констатирует Ницше. Те же, кто претендовал на это звание, новоаттическая комедия, в первую очередь, обнаруживали близость не к Эсхилу и Софоклу, но именно к Еврипиду, выдавая, тем самым, недионисийскую сущность. Причем как свою, так и автора «Ифигении в Авлиде» и «Вакханок».
Молва неразрывно связывала творчество Еврипида и Сократа, — это утверждал в своих комедиях Аристофан, бывший одним из любимейших Ницше античных авторов. Именно Сократ, по слухам, помогал Еврипиду сочинять его трагедии. Как бы подтверждая это мнение, Сократ, будучи противником трагического искусства, посещал театр лишь тогда, когда там шли пьесы Еврипида. На взгляд Ницше, объединяла двух великих афинян подмена инстинкта сознанием. Логическое влечение заменяет инстинктивную мудрость, как в диалектике Сократа, так и в драматургии Еврипида.
Понятно, по мнению О.А. Кривцуна, и с ним нельзя не согласиться, что развенчание творчества Еврипида и мудрости Сократа не носит в произведении Ницше самодостаточного характера. Нет, он метит в современный мир, коренящийся в том сломе дионисийского, который неразрывно связан с именами Сократа и Еврипида. «Наш современный мир во всем уловлен сетью культуры александрийской, а потому ведает лишь один идеал — вооруженного величайшими силами познания, трудящегося на службе науки теоретического человека; Сократ прообраз и праотец его. Все средства воспитания преследуют у нас именно этот идеал; любое иное существование обязано мучительно пробиваться к свету, двигаясь боковыми путями, — существование хотя и дозволяется, но не предполагается».
Два года спустя после публикации «Рождения трагедии» Ницше издает небольшое сочинение — «О пользе и вреде истории для жизни», ставшее вторым по счету из серии культурфилософских эссе, объединенных названием «Несвоевременные размышления». В нем рассматриваются три основные рода истории, которые Ницше обозначает как монументальный, антикварный и критический. Монументальная история ищет в прошлом модели для собственного удовлетворения, она дает человеку веру в возможность повторения великих деяний и в современности. Антикварная история восстанавливает прошлое в качестве основания для настоящего. Наконец, критическая история судит прошлое с целью устранения препятствий для реализации собственных целей.
«Передозировка» прошлым — форма опаснейшей болезни, ибо связывает нам руки в деле творчества, превращает нас в эпигонов ушедших эпох и культур. Кроме того, автор второго «Несвоевременного размышления» указывал на взаимосвязь, существовавшую между историческими науками и политической практикой. Можно согласиться с современным исследователем, указывающим, что «Ницше придавал значение истории лишь в той мере, в какой она может стимулировать создание будущего государства, сущностно соразмерного греческой трагедии. Преображенная будущим классическая античность и круг древнегерманских богов — вот видение Ницше грядущего бытия человечества».
Можно констатировать, что горизонт автора «Человеческого, слишком человеческого» и «Утренней зари» обусловлен двумя традициями — естественнонаучной, с ориентацией на учение сверхпопулярного в те годы Дарвина («Происхождение видов путем естественного отбора» вышло в 1859 г.), и моралистической, ориентированной на творчество французских моралистов XVII-XVIII веков: Ларошфуко, Лабрюйера, Вольтера, Шамфора. Понятно, что синтез этих традиций оказался более чем своеобразным, не удовлетворившим прежних союзников. Кстати, последовавший после публикации «Человеческого, слишком человеческого» разрыв с Вагнером О. Шпенглер признал событием глубоко символичным для немецкой культуры.
Пять основных категорий (или «рубрик») философии Ницше — «нигилизм», «переоценка всех прежних ценностей», «воля к власти», «вечное возвращение того же самого» и «сверхчеловек». Понимать эти категории мы должны в их взаимосвязанности и взаимодополнении. Например, мы не поймем, кто такой «сверхчеловек», если не будем иметь представление о «воле к власти» и «нигилизме». То же самое относимо и к другим категориям ницшевской философии — «переоценке всех прежних ценностей» и «вечному возвращению того же самого».
В предыдущей главе мы уже затронули проблематику ценностей, выдвинутую неокантианством в центр философского рассмотрения. Это было своеобразным ответом на многочисленные попытки радикальной «переоценки ценностей», которые на протяжении XIX века предпринимались представителями самых разных философских направлений и школ. Ницше, который радикально ставил проблему ценностей, интерпретировал данные попытки как «неполный нигилизм». Противостоящий ему «завершенный нигилизм» стремится отыскать самое, что ни на есть живое, становясь «идеалом изобильнейшей жизни».
В одном из фрагментов «Воле к власти» мыслитель указывал: «Точка зрения «ценности» — это точка зрения условий сохранения, условий подъема сложных образований с относительной продолжительностью жизни внутри процесса становления». Поскольку же мы живем в научную эпоху, то Ницше представляется возможным и даже желательным применение «числа и меры» в деле построения новой системы ценностей.
Сущность ценности состоит в том, что она — точка зрения. Ценность — точка зрения глаза, усматривающего, рассчитывающего и считающегося с чем-то. Нельзя сказать, что ценность — это нечто существующее сначала само по себе, а затем начинающее рассматриваться как точка зрения. Нет, ценность остается собою лишь при условии признания и значимости. Таким образом, значимость ценностей фактически приравнивается к их значимости для субъекта — перед нами все тот же психологизм, хотя и в своеобразном облачении. У Ницше сама жизнь оказывается в своей сущности полагающей ценности. Он, таким образом, избегает неокантианской путаницы и ищет самое живое и очевидное, что может быть положено в основание философии, противостоящей господствующей метафизической традиции.
Развивавшаяся в рамках реформационных процессов, новоевропейская метафизика превращает живого, полнокровного человека в «субъект», развоплощает его. Уже для Р. Декарта первоочевидностью является человек как мыслящее существо, а для удостоверения в реальности нашей телесности необходима «гарантия» Бога. То же самое можно сказать и о подавляющем большинстве мыслителей Нового времени. Вместе с тем, в области повседневного поведения господствующими становятся пуританские нормы, которые нашли свое завершение в ханжеской морали викторианской эпохи.
Современный человек, утративший первоинтуицию тела и гипертрофировавший свои рассудочные способности, провозглашается «мерой всех вещей». Причем речь идет не об интеллектуальных парадоксах античного софиста Протагора, но о базовой интуиции новоевропейской культуры. Исходя из такого мироощущения, постулируется вся новоевропейская метафизика с ее центральной фигурой — «познающим субъектом». Причем на этого самого субъекта возлагается ответственность не только за гносеологические процедуры, но и за все сферы жизнедеятельности западной цивилизации.
Тело в этой системе координат оказывается всего лишь машиной по отправлению необходимых жизненных функций. Так обстоит дело уже в картезианской философии, которая не делает принципиальных отличий между телесностью людей и животных, оказывающихся уподобленными механизмам. Повторимся: речь идет именно о механизмах, т.е. о чем-то неживом и сконструированном. Подлинное же существование начинается лишь тогда, когда «я» мыслительным усилием «покидает» эту машину и «видит» ее как нечто внешнее. Внешнее, разумеется, по отношению к интеллектуальной жизни.
«Механизация» собственной телесности заставляла новоевропейского человека видеть и окружающий мир как «мертвое тело». Неудивительно, что И. Кант, наиболее выдающийся и последовательный теоретик научного мировоззрения, утверждал, что «легче понять образование всех небесных тел и причину их движения, короче говоря, происхождение всего современного устройства мироздания, чем точно выяснить на основании механики возникновение одной только былинки или гусеницы». Мышление эпохи, таким образом, не знало «жизни», отсутствовала сама идея организации живых существ и, по мнению Канта, было бы смешно надеяться на появление нового Ньютона, который «сумеет сделать понятным возникновение хотя бы травинки, исходя лишь из законов природы, не подчиненных никакой цели».
С этой абсолютизацией механики в мышлении последних веков европейской истории в XIX в. начинают бороться представители самых разных направлений и школ — романтики (один из них, Й. Геррес, например, писал, что «древо жизни должно расти на жирном черноземе жизни тела»), Фейербах, Маркс, но, пожалуй, наиболее фундаментальную попытку деструкции механицизма предпринял Ницше. В данной связи и надо понимать ту преизбыточную телесную витальность, которой он наделяет главных героев своих произведений — «господ жизни», «белокурых бестий», «сверхчеловеков».