Смекни!
smekni.com

О. Бердаев. О назначении человека: опыт парадоксальной этики (стр. 56 из 83)

Нравственное значение войны в смысле выработки человеческой породы было гораздо шире войны в собственном смысле слова. Нравственный тип воина, рыцаря, человека, с оружием в руках защищающего свою честь, честь слабых, честь своей семьи, честь своей родины, был преобладающим и оказал подавляющее влияние на нравственное сознание и на этос, он ставился выше других типов. Аристократ, дворянин, благородный был прежде всего воин, готовый оружием поддержать честь. Древние, жестокие, воинственные инстинкты человека перерабатываются в благородство породы, в мужественное отношение к жизни и бесстрашие перед смертью, в готовность всегда поставить честь и верность выше жизни. Воинская этика вырабатывала всегда силу характера, противилась изнеженности и размягчению мужского типа, она сумела инстинктам жестокости придать характер благородства. И нельзя отрицать того, что, хотя историческое рыцарство, связанное с воинством, умерло, некоторые выработанные им черты остались принадлежностью высшего, не мещанского человеческого типа. Буржуазии, которая выдвинула на первый план жизни борьбу экономических интересов и предприимчивость, не удалось выработать высоких черт, подобно рыцарству, ибо добродетель труда не есть ее специфическая принадлежность. Аристократическое благородство остается все-таки наиболее высоким типом внерелигиозного этоса. Воин есть человек, обладающий напряженным инстинктом чести и особенным понятием о чести. И вот тут происходит трагическое столкновение высоты человеческих нравственных понятий и высоты нравственных понятий, открытых Богом и заключенных в Евангелии. Высокая этика чести, ставшая общедворянской, благородной вообще, полагает, что лучше обидеть, чем быть обиженным, что лучше нанести оскорбление, чем потерпеть оскорбление, она кладет в свою основу то нравственное правило, что всякое оскорбление чести должно смываться кровью, и она всегда думает, что унижает человека не то, что исходит от него, а то, что входит в него. Воин, дворянин, благородный есть человек, который всегда боится, что его честь будет задета, что его благородство будет подвергнуто сомнению. И свою честь и благородство он полагает не в личных качествах и добродетелях, а в принадлежности к роду, к сословию. Это есть прежде всего сознание не личной чести, а чести родовой, сословной, чести полка, армии, дворянства, готовность во имя этой чести забыть себя и отдать свою жизнь. Тут личное нравственное сознание еще н 1000 е пробудилось, тут все нравственные оценки и акты носят неличный, родовой, полковой, сословный характер, и все достоинство этих оценок и актов определяется степенью их безличности. Даже оскорбление, которое должно смыться кровью, вовсе не есть оскорбление личности в ее единственности и своеобразии, а оскорбление в этой личности рода, семьи, сословия, армии, полка и т. д. Оскорбление личности не может смываться кровью, кровью смывается лишь родовое оскорбление, кровь всегда связана с родом, и она есть восстание древних родовых, бессознательных инстинктов, которые сознание личности еще не победило. Личное сознание чести, благородства, достоинства раскрывается лишь в Евангелии, которое есть окончательное преодоление всякой родовой, безличной этики. И вот между этикой, выработанной войной и воинами, когда борьба с оружием в руках была самым благородным занятием, этикой, распространенной на всю благородную породу человечества, и этикой евангельской, христианской существует глубочайшее противоположение и конфликт, который должен был бы переживаться мучительно и трагически христианами, если бы личное сознание и личная совесть были в них сильнее и острее и не подавлялись родовыми инстинктами. Евангельская, христианская этика не знает понятия родовой, семейной, сословной, полковой чести, она знает лишь понятие личной чести. Личная же честь определяется духовным качеством личности, не столько ее неспособностью терпеть обиды и оскорбления, сколько ее неспособностью обидеть и оскорбить. Подставить щеку обидчику есть духовный подвиг, предполагающий смирение в себе и преодоление древних родовых инстинктов, но этот подвиг вызывает отвращение в человеке, находящемся во власти родовых понятий о чести и руководящемся этикой воина. Подставление щеки обидчику всегда может быть заподозрено в том, что оно есть проявление трусости. И в этом вся трудность проблемы. Подставить щеку обидчику можно лишь в порядке благодатном, как духовный подвиг и просветление, как обнаружение силы большей, чем та, которая обнаруживается в физическом насилии над обидчиком, в дуэли и пр. Простая же пассивность и равнодушие к обиде и тем более трусость есть явления отвратительные этически и стоящие много ниже воинских понятий о чести. Поразительно, что именно внутри христианского мира наиболее развилась воинская, рыцарская этика, столь сталкивающаяся с этикой евангельской. Рыцарство было облагораживанием и просветлением темной варварской стихии и одухотворением темных варварских инстинктов. В нем сильна была идея служения, верность святыне, защита слабых и униженных, уважение к женщине, и все эти свойства имеют непреходящее нравственное значение. Но от рыцарства же пошел нравственный институт дуэли, который основан на нехристианском, родовом понятии чести, охраняемой кровью, и он представляет парадокс в христианском мире. Военный не может отказаться от дуэли, если он претерпел оскорбление или вызван тем, кому он нанес оскорбление. Он покрывает себя позором, считается трусом и изгоняется из полка, если он пассивно снес оскорбление. Хотя в то же время дуэль может быть запрещена законом и караться как преступление. Дуэль была не только выражением бессознательного инстинкта, но она также была сознательным нравственным долгом. Дуэль есть, конечно, институт, в корне противоречащий христианству и евангельской морали. В ней действует древний родовой инстинкт кровавой мести, хотя и в претворенном и цивилизованном виде. Дуэль связана с аффектом обиды и мести. Человек, вызывающий на дуэль, почитает себя обиженным и жаждет нравственного возмездия. Есть особый случай, когда дуэль вызывается тем, что людям тесно жить вместе на свете,- это дуэль любви двух к одной и той же женщине, спор из-за любимой. Тут может не быть обыкновенных аффектов обиды и мести, или, во всяком случае, они могут быть очень утончены и претворены. Но в этом случае действует аффект ревности, которая нравственно не стоит выше обиды и мести, действует дурная воля быть собственником другого существа и честь, положенная не в том, что исходит от человека, а в том, что входит в человека, т. е. не в собственны 1000 х чувствах, а в чувствах другого человека. Это всегда есть духовное рабство. Человек, вызывающий на дуэль, всегда в состоянии духовного рабства, хотя бы он проявлял при этом храбрость и мужество. Нередко вызывают на дуэль из нравственной трусости перед общественным мнением, перед корпорацией. Дуэль не есть убийство, так как в серьезной дуэли каждая из сторон идет на смерть. Но дуэль связана с убийством и пролитием крови сплошь и рядом по пустячным поводам и во имя ложных понятий о чести. Дуэль есть также некоторая форма самоубийства, и она подлежит тому же суду, что и самоубийство. Хотя дуэль представляется очень личным, интимным актом, хотя она есть встреча личности с личностью, она в сущности есть безличный акт и в ней действуют бессознательные и родовые инстинкты. Дворянин мог драться на дуэли только с дворянином, и это уже указывает на безличный, родовой элемент в дуэли. Дуэль связана с этикой войны и с военной психологией. Она была нехристианским и антихристианским, но относительно благородным порождением военного духа. Но война и военный дух, отвердевший и оформленный в государстве, порождают другое явление, абсолютно неблагородное и низкое, не имеющее даже относительных оправданий, не предполагающее никакого благородства, мужественного характера, никакого обнаружения чувства чести. Я имею в виду институт смертной казни.

Отношение к смертной казни может быть в известном смысле мерилом нравственного сознания. И то, что народы Западной Европы и Америки признают смертную казнь и даже любят ее, ходят на нее смотреть, есть зловещий нравственный показатель. Смертная казнь есть древний инстинкт кровавой мести и человеческих жертвоприношений, принявший цивилизованные государственно-правовые формы. Если война и дуэль не есть убийство, ибо человек идет на войну не только убивать, но и умирать и всегда рискует своей жизнью, то смертная казнь есть чистое убийство. Скажут, что в смертной казни нет нравственного субъекта как личности, совершающей убийство. Казнит не личность, не человек, а государство, "холодное чудовище". Нет, значит, и личности мстящей и ненавидящей. Смертную казнь защищают тем, что она отрешена от влечений человека, от человеческих аффектов, что она холодна и выражает лишь социальный инстинкт самосохранения общества. Это верно лишь в том смысле, что она абсолютно бесчеловечна. В "холодном чудовище" - государстве, казнящем бесстрастно и беззлобно, все же действуют живые люди, их инстинкты, чувства и помыслы. И инстинкты мести и страха целого народа действуют в смертной казни и одобряют ее. Институт смертной казни свидетельствует о нравственных чувствах и нравственном сознании народа и его властителей. Напрасно думают, что в смертной казни можно достигнуть совершенной холодности и внечеловечности, что в ней действует отрешенный закон. Главное же то, что "холодность" смертной казни и есть самое большое обвинение против нее, и есть ее ужас. В смертной казни убивший ничем не жертвует, не идет на смерть. В этом низость смертной казни. Да и кто убивающий? Не палач же, рубящий голову, который сам есть жертва, ибо от него требуют отказа от образа и подобия Божьего в человеке. Убивающим является целый народ, требующий смертную казнь, одобряющий ее. В смертной казни мы имеем самый яркий пример перехода государства за допустимые пределы, ибо жизнь человеческая не принадлежит государству, она принадлежит Богу. Государству не принадлежит окончательное решение человеческих судеб, окончательный суд над личностью. Государство не должно и не может знать часа смерти человека, ибо это есть величайшая тайна, которая требует к себе благоговейного отношения. Смертная казнь есть насилие, совершенное государством над Богом, над Божьим Промыслом. Это есть такое же насилие, как и всякое убийство. В войне, в дуэли человек испытывает судьбу и все-таки полагается на высшую силу. В смертной казни этого испытания судьбы нет, смертная казнь действует безошибочно и заранее знает результаты, она абсолютно рационалистична. И в этом ее низость. В смертной казни наиболее остро переживается конфликт христианской этики с гос 1000 ударством. Государство берет на себя концентрацию и регуляризацию древних инстинктов кровавой мести и хочет сделать их вполне рациональными и подчиненными утилитарным целям. Но рационализованные кровавые инстинкты в тысячу раз хуже иррациональных. Смертная казнь есть рациональный и утилитарный инстинкт, но исходит она от бессознательных инстинктов. В мою задачу не входит рассматривать, в какой мере смертная казнь есть полезный институт с точки зрения устранения и предупреждения преступлений, с точки зрения охраны порядка и безопасности. Это не есть чисто этическая проблема. Думаю, что смертная казнь есть институт общественно вредный и деморализующий. Нравственно выше стояли те, которые думали, что смертная казнь имеет искупляющее значение, хотя они и не понимали христианского смысла искупления, понимали его язычески-суеверно.<<110>> Но они были выше потому, что смертная казнь была для них более иррациональной, менее рационализованной, что и есть самое низкое. Убийство из мести этически лучше смертной казни. Смертная казнь религиозно отменена и преодолена тем, что Сын Божий - Искупитель и Спаситель мира - был казнен позорной казнью и что казнь эта превратилась в спасительный для нас крест. Она в мире дохристианском, античном обличена была тем, что казнен был Сократ. Закон, который приговорил к смерти Сократа, а потом и Иисуса Христа, не может уже почитаться компетентным решать жизнь и судьбу людей, он должен быть скромнее. Смертная казнь есть самое зловещее порождение этики закона и социальной обыденности.