Смекни!
smekni.com

Особенности философской мысли в Византии XIV—XV вв. (стр. 1 из 4)

Реферат

Особенности философской мысли в Византии XIV-XV вв.

Выполнил:

Калининград 2009 г.


Прежде чем ставить вопрос о новых явлениях в византийской философии, необходимо уяснить, что следует понимать под философией в системе знаний в Византии и существовала ли она там вообще.

Действительно, о философии в собственном смысле слова вести речь применительно к империи XIV-XV вв. не так-то просто: в бесчисленных комментариях к сочинениям Аристотеля и других античных авторов преследовались скорее не философские, а филологические или же учебные ("школьная философия") цели. Даже, казалось бы, специальные философско-космологические трактаты Никифора Хумна о природе мира, о первичных и простых телах оказываются на самом деле псевдофилософскими и напоминают скорее ludus intellectualis, упражнение в диалектических контроверзах, чем серьезное исследование о четырех элементах. Хумн не делает попыток не только преодолеть, но даже хотя бы наметить фундаментальные противоречия, содержащиеся в аристотелевских сочинениях "De generatione" и "Метеорологики", на которых между тем он основывает свои наблюдения. Фактически мысль Хумна и его современников не выходит за рамки "качественной" физики, а ее интерпретация представляет собой истолкование не столько феноменов, сколько текстов.

Зато многие философские вопросы решались в рамках теологии, с которой философия в средние века образует нерасторжимое единство, а некоторые теологические проблемы приобретали философскую окраску. Именно этот факт имел, по-видимому, в виду Феодор II Дука Ласкарис, когда говорил как о новой черте философии о ее своеобразном скрещивании с теологией, о замыкании всякой философской мысли на Христе, на христианском учении. История взаимоотношений теологии и философии - это постоянное стремление первой к абсолютному господству над второй, к низведению философии до роли своей служанки (ибо аксиома "philosophia - ancilla theologiae", впервые сформулированная на христианском Востоке, но получившая признание на Западе, была в ходу и в поздней Византии и, напротив, отчаянные и чаще всего обреченные па неудачу попытки философии освободиться из-под опеки, отстоять свое право на автономное существование. С точки зрения нашей темы этот факт имеет фундаментальное значение, так как на пути свободного научно-философского поиска стоял грозный заслон. "Мы живем в такие времена, когда опасно пытаться выдумывать", - говорит Георгий Схоларий. Наконец, не способствует выявлению нового в поздневизантийской философии и пресловутый византийский консерватизм, принципиальная ориентация византийцев на традицию, на освященные ею и идущие п. ч глубины веков установки, убеждение в том, что наиболее древняя идеология и есть самая достоверная и что все, что можно было сказать, уже сказано древними. Поэтому при оценке реальных достижений византийской науки и культуры последних веков существования империи нельзя, очевидно, исходить из современного понятия новаторства и оригинальности. Культура того времени остается по преимуществу энциклопедической и риторической, истинным катализатором творческого вдохновения считалась "мимесис", или имитация, сочинений античных авторов, осознанное стремление подражать им, создать нечто, им адекватное. Заимствование понималось как творчество, а новшество отнюдь не рассматривалось как заслуживающее похвалы. "Ведь нынешние мудрецы презирают того, кто говорит что-то новое, уподобляя это кваканию болотной лягушки", - говорит Никифор Григора. Мало того, новое резко осуждалось. Показательна в этом отношении отмеченная Григорой в его "Антилогии" позиция не названного по имени ученика Варлаама Калабрийского, который резко нападал на византийских ученых за то, что они "столь явно занимают язык и ум нездоровой болтовней, что их позволительно сравнить в этом отношении только с сочинителями мифов; ведь из всего для них не было бы ничего более полезного, чем говорить и слушать, что-либо более новое, а не преклоняться вечно только перед найденным ранее и устаревшим".

При подобных теоретических установках трудно ожидать, чтобы идея подлинного научного прогресса овладевала умами византийских мыслителей. И тем не менее жизнь брала свое, и новые веяния стали явственно ощущаться не только в общем интеллектуальном климате империи, но и в более специальных областях философского знания. Излишне напоминать, что по большей части эти новые явления в философии не лежат на поверхности, не выражены открыто, они имплицитны, подспудны, проявлялись лишь в ходе религиозно-философских споров, которые велись в Византии в XIV-XV вв. и выразились не столько в создании новой научной и философской проблематики, сколько в иной расстановке акцентов, в смене сравнительной значимости отдельных дисциплин. Всё это тем не менее плодотворно отражалось на современной системе знания, которая по-прежнему оставалась энциклопедической.

Так, с точки зрения гносеологии и эпистемологии представляет немалый интерес затеянная Варлаамом Калабрийским сугубо схоластическая, на первый взгляд, дискуссия, в которой приняли участие все наиболее крупные богословы и философы XIV в. (Григорий Палама, Никифор Григора, Григорий Акиндин, Нил Кавасила, Димитрий Кидонис и др.), - дискуссия о правомочности использования для доказательства и познания Бога силлогистического метода. Суть дискуссии заключалась в том, что почти все названные византийские мыслители (за исключением Кидониса) выдвинули в полемике с латинскими схоластами, и прежде всего с "одержимым силлогизмами" Фомой Аквинским (так обозвал его Нил Кавасила), а также в полемике между собой (хотя в данном пункте отличие между ними сводилось к нюансам) положение о принципиальной неприменимости силлогизма в сфере божественного, особенно силлогизма аподиктического (для диалектического Варлаам Калабрийский как будто делал исключение) 8. Поскольку же вплоть до Декарта силлогистика считалась наиболее эффективным методом научного исследования (чуть ли не синонимом пауки), то речь, очевидно, шла о принципиальной невозможности делать геологические выводы, основываясь на данных науки, - ход мысли, заставляющий вспомнить о заключениях Дунса Скота. Как и он, византийцы были склонны отрицательно отвечать на вопрос о возможности постичь бесспорную и абсолютную (т.е. божественную) истину естественным путем, т.е. разумом человека, не озаренным особым, немеркнущим (нетварным) светом. Как и у него, принятый ими таким образом постулат об отсутствии непосредственной связи между наукой и теологией приводил их к одному из двух возможных заключений: следовало либо теологию признать сомнительной, либо науку объявить несостоятельной. В сущности, каждый из византийских мыслителей (сознательно или неосознанно - вопрос другой, но безусловно в соответствии со своими убеждениями и идеологическими пристрастиями) должен был сделать для себя этот выбор, который и развел их по разные стороны баррикады.

Палама и его сторонники совершенно недвусмысленно сделали ставку на откровенный иррационализм и мистику, укрывшись в конце концов в "слоновой кости башне исихазма" (выражение г. Подскальского) и уповая на возможность посредством исихии совершенно реально войти в единение с божеством, созерцать его уже в этой жизни преображенными телесными очами. И хотя именно у Паламы встречается любопытнейшее высказывание о "двойственной истине", ясно, однако, что истолковывал он эту идею весьма своеобразно. Оба вида истины у Паламы отнюдь не равнозначны: тогда как первая из них - боговдохновенная, вторая, т.е. та, которая постигается "внешней философией", значительно уступает перкой по своей ценности - она не несет спасения и вообще необязательна. Возникает вопрос: можно ли признать вторую истину вообще?

Что же касается Варлаама и его последователей (зачастую неблагодарных, отнюдь не склонных афишировать свою приверженность идеям Варлаама и даже принимавших участие - как Нил Кавасила - в гонениях на него), то их позиция представляется более богатой оттенками, менее систематичной и последовательной. Оставаясь по типу своего мышления в сфере схоластических рассуждений о божестве (в частности, допускалась возможность простого причинного доказательства существования бога), искренне считая себя наиболее правыми защитниками веры, они тем не менее, признавая необходимость сочетания в научном методе силлогистического, дедуктивного знания с индуктивным, эмпирическим (например, Григора), практически шли к изучению материального мира и его закономерностей, освобождая философию и науку от каких бы то ни было обязательств перед теологией. Именно это имел в виду, вероятно исихаст Филофей Коккин, когда нападал на Григору за то, что тот не подчиняет светскую греческую философию (как служанку) высшей и истинной мудрости (т.е. богословию). Именно акцент на познании единичных вещей тварного мира как наиболее реальных и соответствующих полученным из эмпирии (universalia stint nomina, post rem) создает не лишенное, как кажется, оснований впечатление о наличие в таком подходе латентных элементов номинализма (по крайней мере в мировоззрении Варлаама), а тем самым стихийного материализма, хотя в целом мировоззрение рассматриваемой группы философов оставалось, конечно же, сугубо идеалистическим. И именно в этом смысле представляется возможным, несколько упрощая историческую действительность и учитывая высказывание Маркса о материалистическом характере средневекового номинализма, рассматривать номиналистические тенденции в учении Варлаама как первое выражение материализма в Византии. В самом деле, положение Маркса о материалистическом характере средневекового номинализма "имплицитно содержит мысль о том, что в рамках самой теологии могут возникнуть пред посылки материалистического решения вопроса об отношении природы и мышления человека". Материалистический характер номинализма поздней схоластики доказывается, помимо всего прочего, также его связью с наукой, с номиналистическими корнями современной физики.