«Способность советской науки впадать в научно-идеологическое состояние и поддерживать его путем насилия – официально признаваемый факт, имеющий в официальном языке свои эвфемизмы. Локальная идеология называется там монополией одной школы, насилие – администрированием, специфические методы полемики – наклеиванием ярлыков, противостояние с мировой наукой – отставанием от нее и т.д.».
Легкость, с которой наука соскальзывает на путь локальной идеологии, постепенность перехода от науки к идеологии может создать впечатление, что это родственные, близкие интеллектуальные явления, естественно трансформирующиеся друг в друга. В действительности же наука и идеология есть скорее противоположные области человеческого духа. «Идеология как наука в смысле собственно научности есть нонсенс. У нее совсем другие источники и другие цели, нежели познание действительности... Идеология и наука суть взаимоисключающие <...> качественно разнородные явления» [4, гл. 3]. В.А. Леглер отмечает, что чем дальше отстоит каждая конкретная наука от гуманитарно-общественного ядра, тем меньше шанс, что она будет захвачена локальной научной идеологией [4, гл. 4].
В XX в. научные идеологии возникали не только на славянской почве. Так, в национал-социалистической Германии тоже создавались локальные научные идеологии, не уступающие лучшим советским образцам. «В стране Эйнштейна и Планка появляется “арийская” физика! На родине Гумбольдта и Геккеля создают “расовые” науки и говорят о расах!» [20, с. 63]. Так же как и в Советском Союзе, локальные идеологии в науке фашистской Германии возникали непосредственно в среде ученых и не обязательно диктовались государством. Поэтому можно говорить, что «не государственная организация, а государственная идеология заставляет науку превращаться в научную идеологию. <…> “Мостиком” от идеологии к идеологически нейтральным естественным наукам в Советском Союзе, как уже было сказано, служила диалектическая (марксистско-ленинская – А.В.) философия. <…> Дело в том, что наука по определению ограничена, касаясь лишь известной части Вселенной и не имея суждений о неизвестном. Идеология же неограниченна и охватывает Вселенную без остатка. Поэтому «передний край» науки для западного и советского ученого выглядел по-разному. У первого за границей известного лежит неизвестное, а у второго – диалектическая философия» [4, гл. 4].
«Террор власти всегда иррационален, и, как ни печально это признать, никакая мудрость и рассудительность, лояльность или упрямство не могут дать спасения и подсказать эффективные средства выживания» [21, с. 163]. Об этом красноречиво свидетельствуют разные судьбы таких выдающихся людей, как Н.И. Вавилов, С.П. Королев, Н.В. Тимофеев-Ресовский и И.П. Павлов. Судьбы Н. Вавилова и миллионов других талантливых, энергичных людей «вызывают неподдельную скорбь и все вместе – глубокую печаль и недоумение: зачем всё это было? Кому нужно было столь планомерно разрушать, топтать, губить то, что составляет основу основ современной циавилизации – науку и технику, ведь их достижения создают мощную экономику, необходимую обороноспособность государства, обеспечивают сильные позиции страны на мировой арене? <…> Другой мощный тоталитарный режим ХХ столетия – фашистская Германия, нацизм и лично Гитлер – никогда, однако, не позволял себе так запросто резать кур, несущих золотые яйца. Политическая лояльность - вот и все, что требовалось от ученого» [21, с. 160].
Однако, идеологическое вмешательство государства, как отмечает В.А. Леглер, не имеет всеобщего характера и его нельзя считать исключительной причиной появления научных идеологий.
Другой фактор, отличающий советскую науку от мировой и способствующий появлению локальных научных идеологий – это организационная структура советской науки. Ниже указаны специфические черты советского научного сообщества. Это, во-первых, закрытость сообщества. «Если ты <...> специалист, но соответствующей должности не занимаешь, туго тебе придется... Статью захочешь напечатать или на конференции выступить – забор перед тобой... Это три века назад какой-нибудь там шлифовальщик линз Бенедикт Спиноза мог печатать свой опус, не спрашивая согласия штатных “специалистов”» [22, с. 11]
В традиционном случае (на Западе) структура научных сообществ децентрализована, во многом неформальна, основана на личных отношениях. Советская наука вследствие своей организационной структуры – явление несколько необычное (для мировой науки вообще). В СССР структура научного сообщества была весьма иерархична. Место каждого ученого в иерархии однозначно определялось взаимоотношениями руководства и подчиненных. Особенностью советской научной иерархии являлась очень высокая степень ее расслоения, включая материальное расслоение.
«Руководители научного сообщества считают себя наиболее выдающимися учеными, т.е. делающими наиболее выдающиеся открытия. Научная работа высокого ранга, т.е. важное научное открытие или изобретение, сделанное не ими, рассматривается как нарушение сложившегося в обществе статус-кво, как претензия автора открытия на лидерство в сообществе в ущерб его теперешним лидерам <…> Поэтому лидеры научного сообщества, как правило, резко отвергают сделанное кем-то открытие (метод, изобретение)» [4, гл. 4]. Стоило бы провести исследование этологических (поведенческих) механизмов такого неприятия «пророка в своём отечестве», а именно того, в какой мере выработанная архаичным сознанием и сопряженная с ним социальная система (например, жёсткие рамки архаичной морали и правил поведения, исключающих какие-либо новации), а также этологические механизмы зависти, господства и подчинения «работают» в науке разных стран. Страх перед новацией, как пишет исследователь родо-племенных и ранне-классовых обществ Тропической Африки В.Б. Иорданский [23, с. 94], «был одной из самых больших слабостей архаичного общественного сознания», но, тем не менее, им были буквально насыщены эти цивилизации. Средневековая форма символического отношения к миру – христианский неоплатонизм – «не порождена христианством, а является разновидностью архаического, "первобытного" сознания, которое встречается у самых различных народов на стадии доклассового и раннеклассового общества» [24, c. 268]. «Не оригинальность, не отличие от других, но, напротив, максимальное деятельное включение в социальную группу, корпорацию, в богоустановленный порядок – ordo, – такова общественная доблесть, требовавшаяся от индивида. <…> Поэтому в подавлении индивидуальной воли и мнения в средние века не видели нарушения прав и достолинства человека. Публичное высказывание мнений, противоречивших установленной вере, было ересью» [24, c. 273].
«Научное сообщество обычно в целом думает правильно, но каждый конкретный ученый всегда в чем-то ошибается. Иерархическая организация, дающая возможность немногим ученым навязать свое мнение остальным, распространяет индивидуальную ошибку на все сообщество» [4, гл. 7].
Можно проследить, какую форму принимает в организованной науке классическая научная революция (по Т. Куну) и ее отдельные компоненты.
Научная революция начинается с аномалий. Но «для руководителей научного сообщества признать их наличие означает примерно то же, что для министра – признать плохую работу своей отрасли. Аномалии означают недостатки в господствующей научной парадигме, т.е. на языке иерархической организации это значит, что сообществом плохо руководят. Следующий этап революции – сосредоточение сил и внимания сообщества на аномальных областях, появление специалистов по аномалиям. С точки зрения лидеров сообщества такое поведение близко к безумию, поскольку означает целенаправленный подрыв собственного положения. Не может быть признан и реально не признается кризис парадигмы. Утверждение, что господствующая парадигма находится в кризисе, в централизованном научном сообществе эквивалентно утверждению, что его руководители не справились со своими обязанностями. Поэтому пока контроль руководителей над сообществом эффективен, они не допустят такого утверждения» [4, гл. 4].
«Разработка новой парадигмы есть исследование высшего ранга, значит, ее автор претендует на высшее положение в иерархии. Кто он по Т. Куну? Молодой или новый в данной области специалист, склонный к профессиональному риску и к эстетическому восприятию мира. Нет сомнения, что в организованном по-военному иерархическом научном сообществе такой ученый обладает весом и влиянием близкими к нулевым. Исход “дискуссии” между парадигмами совершенно очевиден; с одной стороны – вся мощь научного сообщества, умноженная на сильнейший мотив реакции на угрозу, с другой – не имеющий влияния индивид, мотивируемый, по Т. Куну, “чем-то личным, неопределенным, эстетическим”. Идея новой парадигмы будет стерта в порошок сразу же, как только будет замечена и признана представляющей опасность. Это борьба не равных, а несоизмеримых сил. С одной стороны хрупкое куновское “равновесие между аргументом и контраргументом”, с другой – мощный, не останавливающийся ни перед чем механизм реакции на угрозу» [4, гл. 4].
По Т. Куну, решение научного сообщества есть высший судья, и права та парадигма, которая победила. Поэтому, как пишет В.А. Леглер, обвинять лидеров советского научного сообщества не в чем – они правы, потому что побеждали.
То есть «научная революция классического куновского типа, признанная главным процессом развития науки, в организованной науке как в изолированной системе невозможна. <…> Это подтверждается отсутствием научных революций, совершенных в основном советскими учеными. <…> К такому же выводу можно прийти, опираясь на положение Т. Куна о конкуренции в научном сообществе как единственное исторически эффективном способе смены парадигмы… Однако этот вывод во многом относится к воображаемой ситуации, поскольку советская наука не полностью изолирована от мировой» [4, гл. 4].