Экология как эрзац-религия и вопросее рациональной обосновываемости
Вернер Теобальд
Вступление
Представим себе такую картину: в центре стоит неухоженный мужчина с растрепанными волосами и в оборванной одежде. Рядом с ним, по левую сторону, сидит собака. Она маленькая, лохматая и не слишком красивая. Позади собаки можно различить дряхлый драндулет, помятый и немного проржавевший, а рядом - такой же старый и наполовину развалившийся дом. Мужчина получает возможность загадывать желания. Машина превращается в ярко-красный блестящий спортивный кабриолет; дом становится роскошной виллой, сам же человек одевается во фрак и цилиндр. Но затем его внимание обращается на собаку. Некоторое время он раздумывает, а сторонний наблюдатель с напряжением ожидает его решения. Станет ли сейчас человек, получив соответствующую возможность, содержать вместо дворняжки благородного породистого пса: может быть, элегантного афганца, дорогую болонку или же величественного дога? Однако ничего подобного не происходит. Светясь от счастья, мужчина оставляет у себя свою старую собаку.
Картины и иные образы нередко содержат свою собственную истину, и прежде всего в том случае, если возникает чувство, что они затронули нас. Только что обрисованная картина является содержанием одного актуального рекламного ролика. И нет никакого чуда в том, что он "затрагивает", ибо рекламщики обладают тонким чутьем того, что может "затронуть", и нередко они проверяют ролик на предмет его действенности, прежде чем он будет "запущен" за большие деньги.
Немного поразмышляем: около 70% всей площади высокоиндустриально развитых стран находятся в сельскохозяйственном и ином экономическом использовании. 20-25% всей площади используется для поселений и транспортных сообщений. Только около 3-5% совокупной площади считается "близкой к природе", и лишь 1% находится в как если бы "естественном" состоянии. Если трезво порассуждать об этом раскладе, то может возникнуть - для некоторых, быть может, еретически привлекательный - вопрос, почему же вокруг сохранения этого последнего одного процента (или пяти) возникает столь много шумихи. Почему же и от этой площади не откажутся в пользу ее переоформления со стороны технико-экономической цивилизации? Что же можно было бы потерять в таком случае, в соответствии с чисто рациональным расчетом?
Но совершенно очевидно, что существует сильная потребность в сохранении этого остатка более или менее "нетронутой" (наполовину) самотождественной природы, однако здесь напрашивается вопрос: почему? И это естественный философский вопрос, причем не только потому, что охрана естественного окружающего мира, о котором тут идет речь, уже давно является предметом пространного философского дискурса. Гораздо более принципиальным является то обстоятельство, что "удивление" - это начало философствования вообще. Там, где возникают подобные экстремальные "ножницы", затрагивается, по-видимому, нечто экзистенциальное, фундаментальное, а это с самого начала являлось предметом философской рефлексии.
Новый натурализм
Разговоры о природе стали господствующим лейтмотивом в общественной, политической и экономической дискуссии. Современная полемика по вопросам экологии и охраны природы носит на себе отпечаток одной глубокой, далеко идущей, но неотрефлектированной интуиции: хорошо то, что нетронуто человеком и (сильно) не потревожено в своих "естественных" процессах; плохи же те изменения, которые человек осуществляет в природе на основе своей научно-технической и экономико-стратегической рациональности. В своем этическом варианте этот экологический натурализм допускает, что природа сама дает ориентации правильного действия, что выражается такими терминами, как "естественный", "соответствующий природе", "по природе" и т.д. Но какое бы сильное неприятие нашей современной культуры и цивилизации не прокладывало себе тем самым путь, не стоит забывать, что оно само является выражением данной культуры. Например, в мезолитическом хозяйстве собирателей и охотников подобное отношение к природе вряд ли могло бы иметь место. Маленькие кочевые племена охотников, которые были вынуждены непрерывно менять место своего пребывания - на один сезон они оставались в одном месте, охотились, рыбачили и занимались собирательством, а затем перемещались туда, где в данное время года имелось достаточно источников для пропитания, - должны были переживать природу как чересчур доминантную и превосходящую для того, чтобы считать даваемое ею неограниченно "хорошим". Это были всего лишь немногочисленные люди посреди в остальном чистой природы, и природа, т.е. прежде всего изменяющиеся условия мест охотничьих угодий, зависящих от времени года, безжалостно определяла их местопребывание. В обобщенном виде это можно выразить следующим образом: в зависимости от того, рассматривается ли природа с точки зрения борьбы за ежедневное выживание поселением каменного века, из перспективы процветающей жизни средневекового города, в дворянском имении или же на фоне благосостояния потребительского общества конца XX столетия, образовываются, в зависимости от культуры, различные понятия и оценки природы. Этим сказано больше, нежели включает в себя широко признанная сегодня точка зрения об оперативной и когнитивной неизбежности антропоцентрического понимания и оценки природы. В то время как последняя, применительно к нашему времени, сводится чаще всего к необходимости плюралистического политического консенсуса в ответе на Гретхенский вопрос экологии ("Где, сколько и какой природы мы хотим?"), интерпретация культурной зависимости понятия природы нацелена на коллективный феномен. Неприятие культуры, которое находит свое выражение в этическо-экологическом натурализме, разделяют многие, причем довольно сходным образом, поскольку оно проявляется в интуитивной плоскости сознания, плоскости, которая в значительной степени лишена рационального расчета. И (экологическая) политика знает об этом, только до сих пор обращает на данное обстоятельство недостаточное внимание1. Политика несет на себе отпечаток чего-то иного. Ориентированные преимущественно на стратегию методы решения, берущие свое начало в теории игр и институтов и развиваемые, главным образом, в рамках эколого-экономического анализа, обладают высокой конъюнктурой. И это кажется понятным, ведь, в конце концов, экономика понимается, в соответствии с дефиницией, как умелое использование "ограниченных ресурсов"2.
К истории оценки природы и окружающего мира
Жалобы на разрушение природы и ландшафта почти столь же стары, как и сама культурная история Запада. Уже Плиний Старший (23-79 гг.) жаловался со ссылкой на написанное Катоном Старшим во втором веке до нашей эры сочинение, опиравшееся в своей основе на латифундическое хозяйство и, в определенной мере, являвшееся первым учебником сельского хозяйства, на то, что разорение почвы посредством всеобъемлющей в "ager Romanus" тенденции к образованию латифундий приняло угрожающий масштаб. Без чрезмерного преувеличения здесь можно говорить о раннем культурно-историческом варианте тех оценок использования и ущерба, которые зачастую имеют место тогда, когда природа в смысле развитого ландшафта сильно переоформлена посредством интенсивных цивилизационных мероприятий по использованию, редуцирована к богатству, приносящему доход, и изменена до такого состояния, которое ощущается как уничтожение природы 3.
Свой расцвет подобные оценки пережили в начале XIX столетия, когда в ходе начинающейся индустриализации сформировалось широкое движение по охране природы, которое вступило в борьбу против систематической инструментализации природы, ее деградации до одних только ресурсов 4 и заложило основу тому, что сегодня обычно обозначают как охрану природы и ландшафта. В качестве главных черт движения по охране природы XIX столетия можно отметить следующие. Во-первых, это требование бережного отношения, охраны сельскохозяйственных угодий, особенно сохранение в неизменном виде старых деревьев, источников, ручьев, водных поверхностей, холмов, утесов, скалистых пещер и глыб 5. Во-вторых, частично обосновывающий эти требования, окрашенный духом романтизма эстетически-философский интерес к "индивидуальному характеру" ландшафта (Гумбольдт), связанный с поиском доверительного обхождения с природой, создающего чувство защищенности. В-третьих, начало научных оценок в целях охраны природы, берущее свой исток около 1900 г.6. То, что изначально являлось "уходом за природным памятником", развилось к началу XX столетия в качестве ответной реакции на интенсивное использование природных областей до обширной "охраны природы и родины". При этом речь шла не только об охране отдельных природных феноменов, но и со все более возрастающей силой о проблеме сохранения целых природных комплексов: в качестве ландшафта для отдыха людей в районах индустриальной концентрации и одновременно в качестве душевной и социальной опоры, имеющей функцию создания и поддержания идентичности. Обе эти функции природы, консервирующая и политическая, в Германии нашли свое первое единое и всеобъемлющее регулирование в имперском законе об охране природы 1935 г.
Но и загрязнение воздуха, проблемы сточных вод и устранения отходов, короче говоря, "проблемы окружающей среды" не являются чем-то новым. Они были сопровождающим явлением начавшейся в XIX в. индустриализации. Энценсбергер указывает на то, что условия окружающей среды трудящихся в середине XIX в. были бы вполне достойны, говоря современным языком, "экологического рассмотрения"7. Условия на рабочем месте и жилищная ситуация были катастрофическими; питание было очень плохим, снабжение водой совершенно недостаточным, устранения отходов и сточных вод вовсе не существовало. То обстоятельство, что подобные непорядки не привели к основополагающей критике индустриализации, которой они были вызваны, удивляет исходя из сегодняшней перспективы многих. Причины, однако, лежат на поверхности. Ранее проблемы окружающей среды носили специфический классовый характер, в существенной мере они затрагивали рабочий класс в районах индустриальной концентрации, а, кроме того, существовала стойкая вера в смысл и необходимость техники и экономического роста. Эта вера приводила к тому, что качественное и количественное ужесточение бремени на окружающую среду (еще) не вело с началом экспансивной индустриализации после окончания Второй мировой войны к принципиальному сомнению в современном индустриальном обществе.