Смекни!
smekni.com

Антроподицея и теодицея К.Н. Леонтьева ...как основополагающие категории его философии истории (стр. 1 из 2)

Роман Гоголев, Нижний Новгород

В литературе, посвященной анализу творчества К.Н.Леонтьева, принято указывать на глубокую взаимосвязь обстоятельств жизненного пути мыслителя и особенностей его историософского дискурса [i]. Более того, существует точка зрения, что “творчество Леонтьева — его широко и страстно написанная автобиография” [244; 2], что подчеркивает диалектическую связь его философии с образом жизни. Созерцание истории собственной жизни рождает творчество, которое, будучи обогащено жизненным опытом, претворяется в философию, на которую возлагается общественной жизни, что воспроизводит классическую схему античности μονη — προοδος — επιστροφή. Так автобиография становится началом историографии. Униформизм в развитии как отдельного человека, так и целой культуры придает этому положению дополнительные теоретические основания. Поскольку каждый человек есть микрокосм, отражающий в самом себе мир, “то история человеческой души должна соответствовать история мир. Так мистика, давшая начало автобиографии, понимаемой как история собственной души, вместе с тем породила и философию истории” [75; 147].

Примечательно, что подтверждение этому можно найти и в литературной деятельности К.Н.Леонтьева. С одной стороны Леонтьев работает над публицистикой, с другой, пишет блестящие романы и повести из жизни христиан в Турции; с одной стороны — “Византизм и славянство”, с другой “Одиссей Полихрониадес”. После обращения Леонтьев хотел написать роман “в строго православном духе”, в котором главный герой будет той личностью, которая в самой жизни является “носителем идеала”, примером воплощения тайных чаяний его статей. “Радостно мечтал я о том, как могут повториться у других людей те самые глубочайшие чувства, которые волновали меня, и какая будет от этого им польза и духовная, и национальная, и эстетическая. Всё это думал я в течение 18 лет; думал часто; думал страстно даже иногда; думал, не сделал” [19; 12]. Ко времени написания этих строк, Леонтьев почти отказался от мысли написать роман и работал над мемуарными очерками, на которые возлагались те же надежды. В них должна была быть выявлена та “нить, за которую Господь выводит из лабиринта страстей и умственных блужданий” [ii]. Характерно, что данная проблематика восходит к классическим образцам жанра исповедь (Аврелий Августин, П.Абеляр, Ж.-Ж.Руссо).

Основания, на которых покоится историософский дискурс К.Н.Леонтьева, будут рассмотрены в настоящей главе.

II.1. Религиозная и эстетическая константы философского дискурса К.Н.Леонтьева

Раскрытие действенного соотношения религиозной и эстетической констант, безусловно, может быть отнесено к отправным положениям в исследовании, как философии истории, так и всего творчества К.Н.Леонтьева в целом. При попытке уточнить и раскрыть это сочетание исследователь неизменно сталкивается с очевидным парадоксом, ибо два этих начала обнаруживаются неразрывно связанными. “Я эстетик, — говорил Леонтьев Закржевскому, — потому что эстетика религиозна и религиозен потому, что религия эстетична” [112; 13-14]. Посему во избежание разрыва смысловой и семантической ткани материала, на первоначальном этапе, приходится прибегать к синхронно-сравнительному анализу, когда обе составляющие рассматриваются параллельно друг другу. Основанием для подобного подхода служат в первую очередь автобиографические материалы, мемуары Леонтьева "как форма авторской саморефлексии" [iii]. На самом деле, при попытке выявить генезис религиозного чувства, исследователь неизбежно сталкивается с органичной, неразрывной переплетённостью его с эстетическими переживаниями детства писателя. “Не знаю, как бывает это у других, но у меня те чувства мои, которые соединились с какою-нибудь картиной, лучше сохранились в памяти, — вспоминает Леонтьев. — Помню картину, помню чувство. Помню кабинет матери, полосатый, трёхцветный диван, на котором я, проснувшись, ленился. Зимнее утро, из окон виден сад наш в снегу. Помню, сестра, оборотившись к углу, читает по книжке псалом <…> . Эти слова я с того времени запомнил, и они мне очень нравились. Почему-то особенно трогали сердце. <…> И когда уже мне было 40 лет, когда матери не было уже на свете, когда после целого ряда сильнейших душевных бурь я захотел сызнова учиться верить и поехал на Афон к русским монахам, то от этих утренних молитв в красивом кабинете матери с видом на засыпанный снегом сад и от этих слов псалма мне всё светился какой-то и дальний, и коротко знакомый, любимый и тёплый свет. Поэзия религиозных впечатлений способствует сохранению в сердце любви к религии. А любовь может снова возжечь в сердце угасшую веру. Любя веру и её поэзию, захочется опять верить. А кто крепко захочет, тот уверует” [19; 24-25] [iv] <курсив мой — Р.Г.>. В этом признании Леонтьев приподнимает покров над тайной своего последующего возвращения к вере. Впоследствии, как признаётся он сам, “юношей в 50-х годах и я заплатил дань европейскому либерализму” [33; 44].

Годы учёбы в университете, знакомство с И.С.Тургеневым, театр военных действий в Крыму — открывают для Леонтьева жизнь над собой не рефлектирующую, лишённую условностей, на которые обречены мирные времена, избавленную от мнимых гармоний и фальши. Сама природа вносила разнообразие во впечатления и наблюдения, которые по широте своего спектра, яркости колорита и накалу страстей, были далеки от мира либералов из дурно меблированных комнат. К этому времени относится знакомство Леонтьева с И.Н.Шатиловым — выдающимся русским учёным орнитологом, в имении которого молодой писатель знакомится с трудами Кювье, Гумбольдта, мечтает “внести в искусство какие-то новые формы, на основании естественных наук”. Спустя годы, Леонтьев с разочарованием отмечает: “Наука отвлекая художника в настоящем, портит его приёмы и в будущем, и надо быть почти гением, чтобы стиснуть, задавить в себе этот тяжёлый груз научных фактов и воспоминаний, чтобы не потеряться в мелочах, чтобы вырваться из этих тисков мелкого, хотя бы красивого реализма в высь и на простор широких линий...” [20; 151-152].

Как справедливо замечает Бердяев, “у К.Н.Леонтьева формируется миросозерцание, во многом предвосхищающее Ницше” [69; 49]. Впервые оно выражено в романе “В своём краю” (1864 г.) устами главного героя Милькеева. “Необходимы страдания и широкое поле борьбы! <…> Я сам готов страдать, и страдал, и буду страдать… И не обязан жалеть других рассудком!.. <…> Идеал всемирного равенства, труда и покоя?.. Избави Боже! <…> Нам есть указание в природе, которая обожает разнообразие, пышность форм; наша жизнь по её примеру должна быть сложна, богата. Главный элемент разнообразия есть личность, она выше своих произведений. Многосторонняя сила личности или односторонняя доблесть её — вот более других ясная цель истории; будут истинные люди, будут и произведения! <…> Прекрасное — вот цель жизни, и добрая нравственность, и самоотвержение ценны только как одно из проявлений прекрасного, как свободное творчество добра. Чем больше развивается человек, тем больше он верит в прекрасное, тем меньше верит в полезное” [5; 413-414] <Курсив мой — Р.Г.>.

Тезис Леонтьева о личности, как главном элементе разнообразия, станет сквозным для всего творчества мыслителя. Сильная, яркая личность как условие полноты исторического процесса со временем будет переосмыслена в христианском ключе: яркая, самобытная личность является необходимым условием удержания прихода антихриста, наступления последних времен. И наоборот, опрóщение личности ведет к истаиванию разнообразия и свидетельствует о старении – дряхлении мiра.

Действительно, литературное творчество тех лет предстаёт как апофеоз языческой эстетики Леонтьева. Тема Возрождения появляется здесь отнюдь не случайно. Явно и отчетливо обнаруживается определённое родство между леонтьевским героем и титанами Возрождения. “Средние века оставили античность незахороненной, ― писал об эпохе Возрождения А.Ф.Лосев, ― время от времени гальванизируя и заклинаниями возвращая к жизни её труп. Ренессанс стоял в слезах на её могиле и пытался воскресить её душу. В один фатально благоприятный момент это удалось. <…> Воскрешенные души неосязаемы, но имеют преимущество бессмертия и всеприсутствия” [149; 41-42]. Если следовать метафоре Лосева, то в Милькееве Леонтьев, можно сказать, воскрешает одну из таких душ.

Разрыв Леонтьева с духом времени и прогрессивными современниками становится предрешён, и не заставляет себя долго ждать. Замечательное повествование об этом периоде жизни Леонтьева содержится в воспоминаниях его ученика — А.А.Александрова. Разрывая отношения с либеральным деятелем, олицетворявшем самую идею либерализма, Леонтьев образно подмечает:

"Вот вам живая иллюстрация. Подворье во вкусе византийском — это церковь, религия; дом Белосельских в роде какого-то "рококо" — это знать, аристократия; жёлтые садики и красные рубашки — это живописность простонародного быта. Как это всё прекрасно и осмысленно! И всё это надо уничтожить и сравнять для того, чтобы везде были всё маленькие, одинаковые домики, или вот такие многоэтажные буржуазные казармы, которых так много на Невском!

— Как вы любите картины! — воскликнул Пиотровский.

— Картины в жизни, — возразил я, — не просто картины для удовольствия зрителя; они суть выражение какого-то внутреннего высокого закона жизни, — такого же нерушимого, как и все другие законы природы…” [57; 267-268].

Леонтьев осознаёт, что “прекрасное на стороне церкви, монархии, войска, дворянства, неравенства и т.д., а не на стороне современного равенства средней буржуазности” [69; 47], которая словно не хочет замечать этого симптома конца — катастрофического сокращения эстетики жизни. Впоследствии мыслитель вспоминает: “Эстетика спасла во мне гражданственность <…> я понял, что для боготворимой тогда мною поэзии жизни — необходимы почти все те общие формы и виды человеческого развития” [10; 459].