Консульская служба, болезнь, повлекшая за собой религиозное обращение, выступили своего рода катализатором того духовного процесса, который привёл, в конце концов “доктора, да ещё и литератора” к ногам афонских, а затем и оптинских старцев. И хотя религиозная вера есть сама по себе Дар, именно она стала путеводной нитью, недостающим звеном складывающегося мировоззрения; смогла объяснить прикровенный смысл, открыть “Высшую Телеологию” тех процессов, которые Леонтьев объективно наблюдает как естество-испытатель и художник. “Личная вера почему-то вдруг докончила в 40 лет и политическое, и художественное воспитание моё. <…> В лето 1871 года, когда, консулом в Салониках, лёжа на диване в страхе неожиданной смерти <…> я смотрел на образ Божией Матери… <…> Я думал в ту минуту даже не о спасении души (ибо вера в Личного Бога давно далась мне гораздо легче, чем вера в моё собственное личное бессмертие); я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришёл в ужас просто от мысли о телесной смерти и, будучи уже заранее подготовлен (как я уже сказал) целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвращений, я вдруг, в одну минуту, поверил в существование и в могущество этой Божией Матери; <…> и воскликнул: "Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я ещё ничего не сделал достойного моих способностей и вёл в высшей степени развратную, утончённо-грешную жизнь! Подыми меня с этого одра смерти. Я поеду в Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня в простого и настоящего православного, верующего и в среду, и в пятницу, и в чудеса и даже постригусь в монахи..."” [48 {6}; 421-422], — вспоминает Леонтьев двадцать лет спустя. Страх, на котором делает здесь акцент Леонтьев, ужас перед небытием, смертью является отправной точкой, с которой начинается формирование христианского мировоззрения Леонтьева. В письме к А.Александрову Леонтьев так комментирует созидательную роль страха в своей судьбе: “Страх животный унижает как будто нас. Тем лучше — унизимся перед Богом; через это мы нравственно станем выше. Та любовь к Богу, которая до того совершенна, что изгоняет страх [v], доступна только очень немногим; даже из <…> святых <…> очень немногие позволяли себе говорить то, что позволил себе сказать Антоний Великий: “Я Бога теперь уже так люблю, что и не боюсь Его.” <…> …Тогда <в 1871 году — Р.Г.> я испытал вдруг чувство беспомощности моей перед невидимыми карающими силами, и ужаснулся от животного страха, тогда только я почувствовал себя в своих глазах в самом деле униженным и нуждающимся не в человеческой, а в Божеской помощи” [45 {3}; 458] [vi].
Рассказ К.Н.Леонтьева текстуально почти совпадает со стихом псалма: “Сердце мое смятеся во мне и боязнь смерти нападе на мя: Страхъ и трепетъ прiиде на мя, и покры мя тьма. <…> Чаяхъ Бога спасающаго мя от малодuшия и от бури” [Пс. 54: 5-6, 9]. Именно эта творческая тьма, онтологически соответствующая первоначальной тьме книги Бытия, несёт в себе потенцию Откровения Божества [vii], следующего вслед за личным решением человека [viii]. Святоотеческое толкование данного стиха сообщает, что такое состояние постигает человека: “в искушениях и скорбях, что не только овладевается страхом и трепетом, но и покрываются тьмою, находясь по душе в нерешимости” [224; 329].
Страх Божий стал причиной “первоначального откровения бытия”, источником, в смысле возвращения к истокам (Holzweg) личной веры, которая стала, скрепой, стержнем, на который оказались нанизанными элементы прежнего мировоззрения Константина Леонтьева. Православная вера стала для Леонтьева движущей силой всего его последующего жизненного поиска. Между тем, уникальным явилось то, что эстетическая компонента, как станет ясно далее, сохранила своё присутствие [ix], получив, однако, иную программу и жизненную направленность. Исходя из этого, Леонтьева можно определить как религиозного мыслителя, пытающегося увидеть эстетическое измерение положений христианского учения.
[i] Об этом в частности писали В.Розанов, Д.Володихин, Ю.Иваск, П.Губер.
[ii] Первым подобным опытом можно считать “Четыре письма с Афона” [42].
[iii] См. подробно раскрытие данного тезиса в статье О.Е.Майоровой: [153].
[iv] Почти полная параллель с речью Алёши Карамазова после похорон Илюшеньки: “…Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное ещё из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное святое воспоминание, сохранённое с детства, может быть самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение” [103; 195].
[v] [I Иоан. 4:18]. На созидательную роль страха ссылаются крупнейшие представители патристики. Так, прп. Авва Дорофей, ссылаясь на стих книги Притч “страхом Господним укрепляется всяк от зла” (Притч. 15:27), настаивает, что без страха Божия человек “не может совершить ни добродетели, ни чего либо благого” [100; 200]. Прп. Исаак Сирин учит, что страх необходим человеческой природе, чтобы “хранить пределы послушания Богу”. Задача аскетического подвига — духовное ведение “естественно следует за деланием добродетелей. Тому же и другому предшествуют страх и любовь. И опять же любви предшествует страх” [119; 26]. Свт. Григорий Богослов полагает, что начать восходить на высоту подвижнической жизни можно только “научившись начаткам у страха, им очистившись, <…> утончившись [89; 536]. Исчерпывающая статья, в которой анализируется роль страха Божия в творчестве К.Н.Леонтьева принадлежит архим. Кириллу (Зайцеву) [110; 197-228].”
[vi] Согласно М.Хайдеггеру, именно страх, ужас перед “светлой ночью ничто” порождает первоначальное откровение бытия как такового: обнаруживается, что оно есть нечто сущее, а не отнюдь ничто… И лишь только потому, что оно открывается в самой основе существования, сущее может вызвать у нас удивление, и основной вопрос метафизики, который у Хайдеггера встаёт в формулировке: “почему вообще есть сущее, а не наоборот ничто?” [261; 22].
[vii] Эта идея своими корнями уходит в христианскую мистику в литургии св. Амвросия Медиоланского, “прежде Рождества состояние вертепа в ней <пещере — Р.Г.> описывается словами: "Lux non fuit unquam sed sempen tenebrae" ("абсолютная тьма, без теней"). Для Православного христианина таким же значением обладает "незаходимый мрак" (Канон покаянный св. Андрея Критского), предшествующий умному Рождению Христа в сердце человека” [122; 180].
[ix] Подчас именно это обстоятельство приводит иных исследователей к отрицанию духовного перерождения Леонтьева: “религиозный перелом не был кризисом в смысле перерождения: и шестидесятилетним монахом Леонтьев остался ни на йоту не изменившимся эстетиком-аморалистом. И та "личная вера", к которой он принудил себя, цельным пластом легла на другой, сложившийся независимо от него” [57; 99-100].