Смекни!
smekni.com

"Proteia Antropolatria": Диагноз болезни от Константина Леонтьева (стр. 4 из 7)

Следующее. Христос пришел для спасения человека — т. е. ради гуманной цели; либерализм также ставит гуманность на значимое место. Но если в христианстве любовь не существует без страха и смирения, то в либерализме смирение смешно, а страх постыден. Гуманность и братство — по возможности — рекомендуются Библией, но там нигде не говорится о том, что люди "дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. … Это неправда" (22). Поэтому "гуманность новоевропейская и гуманность христианская, являются несомненно антитезами — даже очень трудно примиримыми".

Продолжая рассматривать расхожее представление о христианском происхождении "общечеловеческих ценностей", Леонтьев горько и удивленно констатирует, что большинство придерживающихся подобной точки зрения почему-то считает себя вправе "даже не справясь с … самыми существенными и безусловными требованиями православного учения приписывать Спасителю никогда не высказанные им обещания "всеобщего братства народов", "повсеместного мира" и "гармонии". Подобные представления — ни что иное, как лжехристианство с одним бессмысленным всепрощением, со своим космополитизмом — без ясного догмата; с проповедью любви, без проповеди "страха Божия и веры" (23).

"Такое "христианство" — пишет Леонтьев, — есть все та же революция — сколько ни источай оно меду, при таком "христианстве" ни воевать нельзя, ни государством править; и Богу молиться незачем". Такое псевдохристианство лишь разрушает традиционную религию Христа, будучи преступно в своей кротости перед злом, пасуя перед новыми меновщиками, предтечей которых Христос плетью выгнал из храма.

Таким образом, третьим фундаментальным отличием христианства и либерализма являются разные понимания гуманности.

И наконец, — либерализм исходит из мерила благоденствия (которого необходимо достигнуть) и страдания (которое необходимо искоренить). Однако ни один логик не докажет, что это верно и возможно в планетарном масштабе, на который замахнулся либерализм. Христос же говорит: "Будет зло! Да, здесь на земле зло будет всегда. Ты — христианин, спасай себя, не соглашайся со злом (словом и делом), но знай — единственно возможная земная гармония — бело-черная!" (24).

А значит, два учения расходятся и с точки зрения элементарного реализма, и из вышеизложенного видно, что либерализм есть антитеза христианству, и согласия между ними быть не может.

Леонтьев в своих работах даёт весьма подробный анализ становления либеральных обществ, но представляется целесообразным привести свидетельство европейца, да к тому же более близкого к нам во времени, поэтому обратимся к свидетельству Шпенглера. Он пишет, что разрушение традиционного мира начиналось с теорий по улучшению мира, с попытки либеральных идеалистов и мечтателей, заменить "реальное логическим, власть фактов — абстрактной справедливостью, судьбу — разумом" (25). Взявшие в качестве идеала органичную для Англии демократию, они поставили цель экспортировать её за пределы своего исторического бытия, забывая о том, что как нельзя повторить, например, государство Фридриха Великого, так нельзя и привить демократию за пределами западного мира (26). Непонимание этого привело к рассмотрению чужих судеб через призму понятия "конституция", несмотря на то, что применение этого представления к другим культурам "смешно и бессмысленно" (27). Тогда как конституция, даже на родине демократии, всегда имела подпитку за счёт обычного, неписанного права, что говорит о том, что она не воспроизводит "даже тени того, что лежит в основе живой действительности государства" (28).

Оторванная от исторической родины демократия была "улучшена" за счёт привития идеалов прав и свобод, которые, взятые в своей самодостаточной абстрактности, "исключительно негативны" и "состоят в отвержении традиции". Эта негативность проявилась в том, что "потоки крови обагрили … мостовые всех мировых столиц", чтобы превратить либеральные истины в действительность и "вырвать права, без которых жизнь была не в жизнь". Однако, когда права были завоёваны, оказалось, что большая часть из них просто никому не нужна, потому что борцов за свободу вдохновляла по — преимуществу, её негативно — разрушительная сторона, когда запретный плод был обретён, он оказался не актуален. Кроме того, жители многочисленных "свободных" государств очень быстро выяснили, что права народа и влияние народа вещи далеко не совпадающие. Когда на смену поверженным монархиям пришли новые правители, а либеральных идеалистов заменили либеральные практики, они забыли об идеалах, и стали людьми действия, показав народам, что "всеобщее избирательное право вообще никакого действительного права не содержит". Новые правители стали произвольно направлять мнение каждого о существующих партиях, которые посредством занимаемых должностей и законов научились муштровать избирателей, отданных на откуп партийным верхушкам. Навязывая народу собственную волю, "избираемые" приучились пользоваться "общественным мнением исключительно как выкованным своими же руками оружием", а проведение выборов стало "заранее оговоренной игрой, поставленной как народное самоопределение". Хотелось бы отметить, что подобная оценка Шпенглера относится к кризису западных демократий, а не как не к нарождающимся за пределами этого мира, где они часто носят лишь пародийный характер (29).

В этой талантливой игре "прав и свобод", продолжает Шпенглер, два основных оружия — деньги и пресса, определяющие доступность реальных конституционных прав лишь наличием права денег и свободы прессы действовать в интересах их наличия. Поэтому одним из определений, даваемых Шпенглером цивилизации, и раскрывающим её экономический аспект, является такая ступень культуры, на которой "традиция и личность потеряли свое непосредственное влияние и каждая идея, чтобы быть реализованной, вначале должна быть осмыслена в категориях денег". Памятуя о том, что в его терминологии "цивилизация" — то же, что у Леонтьева "период вторичного смесительного упрощения", пришедший на смену цветущей культуре, и породивший либерально — демократические идеи, закономерным представляется вывод немецкого историософа о том, что эти идеи "есть законченное отождествление денег и политической силы" (30). Шпенглер назвал это "сущей трагикомедией": "свобода общественного мнения включает и обработку этого мнения, которая стоит денег; свобода печати — владение печатным станком, являющееся вопросом денег, а избирательное право — избирательную агитацию, зависящую от пожеланий того, кто даёт деньги" (31). Отсюда, исходя из определения рабства как формы навязанного рабочего договора, он делает вывод, что любой служащий в эпоху либеральных практиков находится нередко в гораздо более тяжёлой зависимости и пользуется меньшим уважением, чем те рабы, которых так пытались освободить либеральные идеалисты (32). Исторически, всё началось с самой Англии, где как минимум с XVIII века посредством денег оказывалось планомерное влияние вначале на парламентские выборы, что, одновременно с открытием идеала свободы прессы, позволило сделать открытие, что пресса служит тому, кому она принадлежит, "не распространяет, "свободное мнение", а изготавливает его". И в Америке, уже при президенте Джексоне, параллельно организации "оппозиционной" демократической партии, состоялось "признание того фундаментального положения, что выборы — это бизнес" (33).

Власть денег тесно связана с властью СМИ, которые держат целые народы под ураганным огнем передовиц, точек зрения и происшествий — день за днем, год за годом, так что "каждое "Я" превращается исключительно в функцию некоего огромного духовного "Нечто". Проявлением этого стало то, что люди читают некую "свою" газету, миллионами экземпляров проникающую во все дома, а закономерным следствием — мышление людей категориями, позаимствованными из прессы (34). Истиной становится то, что приходится читать и слышать ("три недели работы прессы — и весь мир познал истину"), а подход к свободе прессы заключается не в чём ином, как в опровержении одной такой "истины" другой, — "как только у контраргументов отыскивается большая денежная сила". История показала, что цензура, как сдерживающий фактор, действительно была необходима, и на смену старой пришла новая цензура, в отношении которой "демократ прежнего закала требовал бы сегодня не свободы для прессы, но свободы от прессы". Возникающее же возражение, что каждый волен выбирать, обманчиво, так как современные СМИ — монополисты в области информации, диктующие правила её подачи. Шпенглер пишет, что "более чудовищной сатиры на свободу мысли нельзя себе представить". Это проявляется в двух аспектах — с одной стороны, многие люди перестали мыслить самостоятельно: "некогда запрещалось иметь смелость мыслить самостоятельно; теперь это разрешено, однако способность к тому утрачена". С другой стороны, многие самостоятельные мыслители замалчиваются, приговариваются к смерти посредством "цензуры молчания", которая тем более всесильна, что "толпа читателей газет её наличия абсолютно не замечает". Нет сообщения в новостях — нет события, нет внимания прессы — нет и человека. Таким образом, пишет Шпенглер, экономическое рабство сменяется рабством от прессы. "На место костров" приходит великое молчание, а "диктатура партийных лидеров опирается на диктатуру прессы". Таким образом, на смену чисто военным столкновениям пришли войны информационные и идеологические, позволившие Шпенглеру отметить, что "порох и книгопечатание — одной крови". Кампании в прессе возникают как продолжение классической войны иными средствами, и их роль такова, что война может быть проиграна ещё до того, "как раздался первый выстрел, потому что к тому времени её уже выиграла пресса" (35). Эта "духовная артиллерия" позволила антрополатрийной политике протянуть "по всей Земле силовое поле …, в которое, не осознавая этого, встроен каждый отдельный человек" (36).