Смекни!
smekni.com

"Больше поле битвы, чем человек" (стр. 2 из 4)

Ницше возвратил миру Диониса - и отшатнулся от Диониса. Ницше почти не разглядел <в нем> бога, претерпевающего страдание. Он знал восторги оргийности, но не знал плача и стенаний страстнуго служения. Страшно видеть, что только в пору своего уже наступающего душевного омрачения Ницше прозревает в Дионисе бога страдающего вне и вопреки всей связи своего законченного и проповеданного учения. В одном письме он называет себя "распятым Дионисом". Это запоздалое и нечаянное признание родства между дионисийством и так ожесточенно отвергаемым дотоле христианством потрясает душу, подобно звонкому голосу тютчевского жаворонка, неожиданному и ужасному, как смех безумия, - в ненастный и темный, поздний час.

Дионис, "зажигатель порывов", равно низводит "правое безумствование", как говорили древние, и неистовство болезненное. "Правое безумствование" тем отличается от неправого и гибельного, что оно не парализует, напротив, усиливает спасительную и творческую способность и потребность идеальной объективации внутренних переживаний. Дионисийский экстаз разрешается в аполлинийское видение. Эта объективация - этический принцип культуры. В случаях <же> "неправого" безумствования душа не истекает наружу, не творит, но не может и выдержать заключенной, запертой в ней силы. Она разбивается; конечное безумие - ее единственная участь.

Ницше думал, что религия возникла из неправой объективации всего лучшего и сильнейшего, что почуял и сознал в себе человек. Это принципиальное отрицание религиозного творчества замкнуло его душу в себе самой и ее разрушило. Напрасно он прибегал к последней казавшейся ему возможною объективации своего "я" в Сверхчеловеке: его Сверхчеловек - только сверхсубъект. В учении о "Сверхчеловеке", преподанном из уст "дионисийского" Заратустры, роковая двойственность в отношении Ницше к Дионису созревает до кризиса и разрешается определенным поворотом к антидионисийскому полюсу, завершающимся конечною выработкою учения о "воле к могуществу". Ничто не может быть более противным дионисийскому духу, как выведение порыва к сверхчеловеческому из воли к могуществу: дионисийское могущество чудесно и безлично - могущество, по Ницше, механистически-вещественно и эгоистически-насильственно.

Трагическая вина Ницше в том, что он не уверовал в бога, которого сам открыл миру. Он понял дионисийское начало как эстетическое и жизнь - как "эстетический феномен". Но то начало прежде всего - начало религиозное.

Николай Бердяев: Дионисийское веяние прошло по России. Эрос решительно преобладает над Логосом.

Вячеслав Иванов: В России Дионис <как болезненное "неправое" безумие> опасен: ему легко явиться у нас гибельною силою, неистовством только разрушительным.

Василий Розанов: Ницше почтили потому, что он был немец и притом страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе "падающего еще толкни" - его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать.

Приятно стоять "выше морали" и на просьбы кредиторов по-наполеоновски размахнуться и гордо ответить: "Не плачэ". Но окаянно, когда мне не платят; а за "ближними" есть должишки. Перебиваюсь, жду. Не знаю, как выйти из положения. Не обращаться же к приставу, хоть и подумываю (философия Ницше).

Николай Бердяев: Рядом с Ницше может быть поставлен лишь столь отличный от него и столь похожий на него Достоевский.

Вячеслав Иванов: В "Бесах" мы связаны с целым миром. Достаточно указать на то, что Ницше вышел из "Бесов".

Василий Розанов: Когда я впервые узнал об имени Ницше, то я удивился: "да это Леонтьев, без всякой перемены". Иногда сравнивают Ницше с Достоевским; но где же родство эллиниста Ницше, "свирепого", с автором "Бедных людей" и "Униженных и оскорбленных"? Во всяком случае, здесь аналогия не до конца доходит. Напротив, с Леонтьевым она именно до последней точки доходит: Леонтьев имел неслыханную дерзость выразиться принципиально против коренного, самого главного начала, Христом принесенного на землю: против кротости. Леонтьев сознательно, гордо, дерзко и богохульно сказал, что он не хочет кротости и что земля не нуждается в ней, ибо кротость эта ведет к духовному мещанству, из этой "любви" и "прощения" вытекает "эгалитарный процесс", при котором все становятся курицами - либералами, не эстетичными Плюшкиными... Леонтьев был plus Nitzsche que Nitzsche mкme; у того его антиморализм, антихристианство все же были лишь краткой идейкой, некоторой литературной вещицей, только помазавшей по губам европейского человечества.

Дмитрий Мережсковский: Почему же Ницше не узнал Христа? Откуда этот ужас, откуда эта ненависть ко Христу, которая заставила Ницше объявить себя "антихристом"? Помогло бы ответить на этот вопрос явление более страшное, чем Ницше. Это явление - Василий Розанов.

Василий Розанов: Отчего идеи мои произвели... на Мережковского впечатление трагического, и он сказал: "Это, как у Ницше, - конец или, во всяком случае, страшная опасность для христианства". Почему? у меня все построено на <"семье" и "роде">. Удивительна все-таки непроницательность нашей критики. Я добр или по крайней мере совершенно незлобен. Все статьи обо мне начинаются определениями: "демонизм в Р.". И ищут, ищут. Я читаю: просто ничего не понимаю. "Это - не я". С Ницше - никакого сходства! С Леонтьевым - никакого же. Я только люблю его. Но "сходство" и люблю - разное. Да, мне многое пришло на ум, чего раньше никому не приходило, в том числе и Ницще, и Леонтьеву. По сложности и количеству мыслей (точек зрения, узора мысленной ткани) я считаю себя первым. Но сюда я выведен был своим "положением", да и пришли именно мысли, а это - не я сам. Я - добрый и малый. Вот я такой "мальчик с неутертым носом" - "все открывший".

Андрей Белый: Забавно, что процесс усвоения Ницше в своих расстроенных желудках выдают за освоение Ницше. Он диаметрально противоположен тем, которые довольствуются раскраской всего окружающего нас. Ницше - изысканнейший стилист; но свои утонченные определения прилагает он к столь великим событиям внутренней жизни, что изысканность стиля его начинает казаться простотой. Ницше честен, прост в своей изощренности. И только в оперении сказывается в нас родство с Ницше. Мы утыкались райскими перьями, отняв их у того, кто умел летать; на наших перьях не полетишь.

Владимир Соловьев: В теперешних идейных увлечениях не одна, а три очередные модные идеи: экономический материализм, отвлеченный морализм и демонизм "сверхчеловека". Из этих трех идей, связанных с тремя крупными именами (К.Маркса, Л.Толстого и Фр. Ницше), первая обращена на текущее и насущное, вторая захватывает отчасти и завтрашний день, а третья связана с тем, что выступит послезавтра и далее. Я считаю ее самой интересной из трех.

Всякое заблуждение, о котором стоит говорить, содержит в себе несомненную истину и есть лишь более или менее глубокое искажение этой истины; ею оно держится, ею привлекательно, ею опасно и через нее же только может быть окончательно опровергнуто. Я хочу не разбирать ницшеанство с философской или исторической точки зрения, а лишь применить к нему первое условие истинной критики: показать главный принцип разбираемого умственного явления - насколько это возможно - с хорошей стороны.

Дурная сторона ницшеанства бросается в глаза: презрение к слабому и больному человечеству, языческий взгляд на силу и красоту, присвоение себе заранее какого-то исключительного сверхчеловеческого значения... В чем же та истина, которою оно сильно и привлекательно для живой души?

Все дело в том, как мы произносим слово "сверхчеловек". Звучит в нем голос ограниченного и пустого притязания или голос глубокого самосознания, открытого для лучших возможностей и предваряющего бесконечную будущность? Человеку естественно хотеть быть лучше и больше, чем он есть в действительности, ему естественно тяготеть к идеалу сверхчеловека. Внутренний рост человека в своем действительном начале не создается историей, и <для него> не требуется никакой новой сверхчеловеческой формы организма, потому что форма человеческая может беспредельно совершенствоваться и внутренне и наружно, оставаясь при этом тою же: она способна по своему первообразу стать орудием и носителем всего, к чему только можно стремиться, - способна стать формою совершенного всеединства или божества.

Если бы даже и не вставал в нашем воспоминании образ подлинного "сверхчеловека" <Христа>, действительного победителя смерти (а не слишком ли это была бы большая забывчивость с нашей стороны?), или если бы даже этот образ был так затемнен и запутан разными наслоениями, что уже не мог бы ничего сказать нашему сознанию (почему же бы, однако, нам не прояснить его?), то, во всяком случае, есть сверхчеловеческий путь, которым шли, идут и будут идти многие на благо всех.

И если старая традиционная форма сверхчеловеческой идеи, окаменевшая в школьных умах, заслонила для множества людей живую сущность самой этой идеи и привела к ее забвению - к забвению человеком его истинного, высокого назначения, к примирению его с участью прочих тварей, то не следует ли радоваться уже и простому факту, что это малодушное примирение с действительностью приходит к концу, что раздаются, хотя бы и голословные пока, заявления: "я сверхчеловек", "мы сверхчеловеки". Такие заявления, сначала возбуждающие досаду, в сущности должны радовать уже потому, что они открывают возможность интересного разговора, чего никак нельзя сказать о некоторых иных точках зрения. В ту пору, когда я резал пиявок и зоолога Геккеля предпочитал философу Гегелю, мой отец рассказал мне однажды анекдот о том, как "отсталый" московский купец сразил "передового" естественника, обращавшего его в дарвинизм. Это учение <тогда> понималось как существенное приравнение человека к прочим животным. Наговорив очень много на эту тему, передовой просветитель спрашивает слушателя: Понял? - Понял. - Что ж скажешь? - Да что сказать? Ежели, значит, я - пес и ты, значит, пес, так у пса со псом какой же будет разговор?