Для древней культуры Китая и – в меньшей степени – для индийской культуры характерно какое-то удивительное сочетание сексуальной энергичности и изощрённой чувственности с почти полным безразличием к духовной составляющей любовных отношений. Китайская философия признавала равноправное значение мужского и женского начал мироздания (ян и инь), в древнекитайской литературе можно найти, пусть и достаточно скупые, строки восхищения женской красотой. Но ни философов, ни поэтов этой страны не интересовал духовный мир женщины, которого для них словно бы и не существовало. Женщина не была для них чем-то большим, чем только живой куклой, объектом чувственных страстей мужчины.
Новое измерение чувства любви было открыто античной цивилизацией, которая явилась настоящим апофеозом естественности. В Древней Элладе впервые в истории возник подлинный культ прекрасного и, в частности, культ красоты человеческого тела. На смену грубой чувственности, присущей древнейшим цивилизациям, приходят более утонченные, более человечные отношения. Не случайно в течение многих сотен лет именно там, в античности, находило человечество вдохновляющие идеалы мужского героизма, храбрости, верности долгу, а также идеалы женской красоты и преданности. Чувство любви греки подняли до божественного уровня: словно у самих богов Олимпа берут они уроки страстного стремления не только к богатству, славе, телесным наслаждениям, но и к глубокой непреодолимой “вечной” любви (эти мотивы с нетленной красотой и силой отражены в древнегреческом эпосе и множестве мифов). Здесь мы находим ставшие классическими образцы страстной любви, самотверженности, супружеской верности – упомянем хотя бы Антигону и Пенелопу. Конечно, в эпоху античности не приходится говорить о женском равноправии, но – чего раньше никогда и нигде не было – отдельные женщины могли достигать уже значительных духовных высот, становиться поэтами и философами. В качестве примера назовём известные имена Сапфо и Аспасии, жены Перикла, и – для эпохи позднего эллинизма – александрийской учёной Ипатии.
Однако в дальнейшем что-то очень важное в духовном смысле было античной культурой утрачено. На смену первоначальной простоте человеческих отношений и чарующей естественной чувственности древних эллинов пришли жестокость и грубость нравов Рима. В эпоху поздней Римской империи наступило полнейшее извращение нравственности, и любовные отношения пострадали при этом в первую очередь. В истории и искусстве Рима уже труднее найти образцы высокой духовности и нравственной чистоты (один из немногих – известный эпизод с Тарквинием и Лукрецией, которая предпочла смерть бесчестию). История падения Римской империи – характерный пример того, как упадок нравов, наряду с другими причинами, может целую цивилизацию завести в исторический тупик.
В христианизированной варварской цивилизации раннего Средневековья римской извращённости противопоставлялась другая крайность – чудовищный, противный человеческой природе аскетизм, признание изначальной непременной греховности любых чувственных влечений. Но, как неизбежная реакция на противоестественные запреты, на самом деле в большинстве случаев торжествовало безудержное стремление к грубым утехам плоти – без намёка на духовную составляющую любовного чувства. Женщина снова низводилась до положения служанки похоти, игрушки страстей, которой мужчина бездумно забавляется и которую потом в раскаянии вынужден проклинать как причину собственного “грехопадения”. Удивительно, что и в этом духовном аду люди всё же оставались людьми и в самые мрачные времена случались высочайшие взлёты человеческого духа, такие, как например, трагическая любовь французского философа Пьера Абеляра к Элоизе, столь трогательно описанная им в “Истории моих бедствий”.
И тут же, внутри этой средневековой цивилизации, как реакция на бездуховность и грубость любовных отношений, возникла уникальная культура западноевропейского рыцарства. Одним из основных достоинств рыцаря считалось беспредельное восхищение красотой и добродетелями Дамы сердца, преклонение перед нею и служение ей как высшему, идеальному существу; в ней рыцарь видел даже непостижимый отблеск Божества. А пушкинский “рыцарь бедный”, наоборот, саму Богородицу провозгласил своей Дамой сердца: “Полон верой и любовью / Верен набожной мечте, / Ave, mater Dei, кровью / Написал он на щите”. Здесь подмечена одна очень интересная особенность той эпохи: не только вера отождествлялась с любовью, но и любовь с верой. Рыцарская этика, подобно иудаизму и христианству, ставила идеалы выше земных желаний. При всей ирреальности, недостижимости рыцарских мужских и женских добродетелей, само их провозглашение устремляло человека к духовным ценностям, к высшим идеалам, приподнимало его над землёй. И до сих пор продолжают пленять нас благородная сдержанность чувств Тристана и Изольды и – пусть с примесью уже значительной доли иронии – алогичная, непреодолимо настойчивая преданность Дон Кихота “несравненной” Дульцинее Тобосской. Эта преданность любимой женщине была для “рыцарского духа” гораздо важнее того печального факта, что конкретная возлюбленная на самом деле значительно отличалась от придуманного идеального образа.
Рядом с западноевропейской цивилизацией стремительно развивалась мусульманская культура Арабских халифатов, Персии, позднее – Османской империи. Хотя отношение к женщине в этой цивилизации как бы заимствованно из предшествующих ей языческих культур, оно было, в общем, менее жестоким, чем в христианской Европе. Во всяком случае на исламском Востоке никто не выискивал ведьм, чтобы сжигать их на кострах. Узаконенное многожёнство повышало ценность женщины для тех, кто не был богат, но мужчина видел в ней, прежде всего, источник чувственных наслаждений. Запертые в стенах гаремов представительницы прекрасного пола могли лишь соревноваться между собой за любовь своего мужа и господина. Победу в этом зачастую жестоком соперничестве чаще могла одержать та, которая была духовно ближе своему мужу-повелителю. (Хорошо известный пример – судьба Роксоланы, пленённой украинки, ставшей весьма влиятельной супругой турецкого султана Сулеймана I Великолепного.) И всё же обитательницам гаремов большей частью была уготована участь сексуальных рабынь. Какие бы чарующие сказки не рассказывала Шахерезада, самой ей могли нашёптывать, разве что, признания в чувственной любви, но очень редко – уверения в духовной близости.
Очень своеобразным было отношение к любви в древней, а затем и в средневековой Японии. Имеющая чисто национальные корни самурайская мораль (бусидо) основой человеческих отношений считала безграничную преданность вассала своему сюзерену – преданность, доходившую до полнейшего самоотречения и постоянной готовности к самопожертвованию. Такие отношения довольно часто трансформировались в гомосексуальную любовь к господину или соратнику. Для любви к женщине и, тем более, для духовной близости с нею в жизни самураев большей частью не оставалось места (хотя некоторые из них формально имели семью, а некоторые писали возвышенно-холодные стихи о женской красоте). В какой-то мере этот противоестественный пробел заполнялся институтом гейш – специфически японской попыткой обрести в женщине не только сексуального партнёра, но и – хотя бы на ограниченное время – задушевную подругу и умного собеседника. (В качестве аналога этому своеобразному институту можно указать, разве что, гетер Древней Греции.)
В Европе античеловечная и противная истинному духу христианства извращенная аскетическая мораль не могла, конечно, долго существовать. Из её, казалось бы, совершенно бесплодных недр неожиданно выросла яркая гуманистическая культура Возрождения. Европейцы вспомнили вдруг о былых античных идеалах свободы, красоты и естественности. Искусство Возрождения отражает необычайно широкий диапазон отношения к любовным чувствам – от ещё достаточно грубой, но уже такой человечной, чувственности Боккаччо и Рабле до обожествления любви и женской красоты в сонетах Петрарки, до любования красотой обнаженного тела в работах Боттичелли и Микеланджело; и, наконец, – до глубочайшего осмысления сущности человеческих страстей Данте и Шекспиром. Перед европейцами, долго задыхавшимися в затхлом спёртом воздухе средневековой ограниченности, словно бы распахнулось огромное окно в цветущий сад, ароматами которого мы до сих пор ещё дышим. Всё, что складывалось в человеческих отношениях после Возрождения, питалось, по-существу, соками этой эпохи, этого мощного порыва к высокой духовности, красоте, силе и гармонии чувств.
Ренессансный взрыв чувственности не мог не вызвать реакции, маятник вскоре качнулся в другую сторону: возникла протестантская, так называемая буржуазная, мораль и её крайнее выражение – пуританство. Проявляемые открыто любовные переживания (особенно если они не были освящены браком) признавались несомненно греховными и сурово осуждались – почти с такой же яростью, как во времена раннего Средневековья. Дамоклов меч греха снова повис над любящими. Буржуазное лицемерие и ханжество, так блестяще описанные классической литературой, стали неизбежной оборотной стороной пуританской сдержанности в любовных отношениях, платой за чрезмерную строгость нравов, за подавление естественных порывов человеческого сердца.