На основе выше изложенного не кажется парадоксальным, что в обществе без частной собственности неизбежно развивается рыночное производство, промышленный и торговый капиталы[13,c.228;17,c.63,65]. Условием и фактором такого развития является господство символического капитала. Капитализация экономических отношений, начавшаяся в России с подпольных цеховиков еще в 60-е гг. и бурно развившаяся в 70-е – 80-е гг. прошлого века, включала в свою орбиту как тружеников, так и городские и партийные власти[21;с.63]. В.П. Култыгин пишет: «…новая элита уже перестала удовлетворяться тем местом и теми рамками, которые оставлял ей социализм в структуре власти и социальных отношений. С середины 70-х годов власть захватывают выросшие в недрах партийной верхушки антисоциалистические силы, главная цель которых … заменить социальный строй в стране»[10;с.452]. Сращивание «нового класса» Джиласа с боссами теневого капитала обозначило следующую стадию в эволюции правящего политического класса, на которой уже было трудно различить, где кончались интересы партийно–государственной бюрократии и начинались интересы криминального бизнеса. Именно этот класс, а не средний класс, стал инициатором и протагонистом трансформационных процессов 90–х гг. прошлого века. Как пишет Паркин, «с точки зрения проверки достоверности классовой теории марксизма, появление социалистического общества… оказалось самым худшим из того, что могло случиться»[7;с.233].
Не меньше осложнило положение марксистской теории классов возникновение постиндустриального общества. Предложенный Д. Беллом концепт постиндустриализма для фиксации радикальных сдвигов в обществе обозначал целый ряд явлений, которые позволяли резко отграничить его от предшествующих фаз социального развития. О. Тоффлер говорит о «третьей волне», совершенно непохожей на две предыдущие. Г. Кан называет общество «третьей волны» «постэкономическим», А. Турен – «программированным», П. Дракер – «посткапиталистическим», У. Дайзард – «информационным», М. Кастельс – «информациональным». Эти и подобные определения по-своему отражают его особенности. Белл выделил три основных, по его мнению, аспекта постиндустриального общества: 1) переход от индустриального к сервисному обществу; 2) решающая роль теоретического знания для осуществления технологических инноваций; 3) превращение «интеллектуальной технологии» в ключевой инструмент принятия решений[13;с.330]. В таком обществе на первое место выходят знание и информация как источники стоимости и власти[13;с.335]. Д. Белл, Т. Стоуньер, П. Дракер делают из этого вывод о замене «триады земли, труда и капитала» знанием. Дракер так объясняет причину такой трансформации: «…на протяжении первого этапа … знания использовались для разработки … производственных технологий … Сегодня знание … применяется в сфере самого знания … Знание быстро превращается в определяющий фактор производства, отодвигая на задний план и капитал, и рабочую силу…»[12;с.70-71]. Эти слова создают впечатление отказа от категорий капитала и труда и, стало быть, понятия класса. На деле западные социологи сохраняют эти концепты, но прослеживают их трансформацию по ряду направлений. Подчеркивается изменение самой категории экономической собственности. Как отмечает Дракер, «все большее количество людей работают с компанией, например, в области обработки и оценки данных, но не на компанию, не как ее работники»[8;с.39]. Белл делает радикальный вывод о том, что «сегодня собственность остается только юридической фикцией»[8;с.38]. Преобладающей формой собственности называется владение информацией и знанием[23;р.6]. Расширяются границы самого понятия капитала за счет включения в него внеэкономических форм. Отсюда распространение концепций множественности форм капитала, одну из наиболее систематических разработок которых мы проанализировали на примере концепта капитала в построениях Бурдье. Их значение теоретики постиндустриализма оценивают с учетом формирования «общества знаний», где возрастающую роль начинают играть неэкономические формы капитала. Ф. Фукуяма определяет социальный капитал как «возможности, возникающие из наличия доверия в обществе», «естественную склонность к объединению», возникающие как в семье, так и на уровне «всего народа»[4;с.134-135]. Л. Эдвинссон и М. Мэлоун рассматривают интеллектуальный капитал как соединение человеческого (совокупность знаний, навыков, творческих способностей, моральных ценностей компании, культура труда) и структурного (програмно–техническое обеспечение, организационная структура, патенты, торговые марки, отношения между компанией и крупными клиентами) капитала[4;с.434]. С этим связана еще одна важная тенденция в западной социологии – отход от субстанциалистско-экономистского понимания класса. Паркин отмечает: «Если между западными социальными теоретиками и существует согласие по поводу модели класса, то оно касается … разделения между физическим и умственным трудом»[7;с.231]. Это разделение чаще всего трактуется в терминах символического понимания класса. Так, Кан относит к «символическому классу» тех, кто зарабатывает «деньги, имея дело лишь с символами, - это продюсеры, издатели, большинство работников средств массовой информации … Они … не используют свои руки или орудия труда для … производства различных товаров»[13;с.184].
К символической интерпретации близок и И. Валлерстайн. Он соглашается применять понятие класса как «исторически специфическое» именно для «капиталистической мироэкономики». Эта трактовка сближает его с узким толкованием класса Вебером, который ограничил время появления классов капитализмом. Отказ от перцепции класса как «неизменной реальности» позволяет Валлерстайну подчеркнуть динамическую сторону концепта «класса в себе» и «класса для себя». Первый тип классов он называет «становящимися классами», а второй – «ставшими классами». В отличие от многих марксистов и функционалистов американский социолог не проводит различия между объективным положением класса и субъективной принадлежностью к нему. Он пишет: «Объективное положение класса является реальностью лишь постольку, поскольку оно становится субъективной реальностью для группы…»[5;с.86].
Дилемма объективной или субъективной природы класса возникает и в анализе Бурдье. Решение этой дилеммы он строит на идее синтеза реализма и номинализма, исходя из признания их недостаточности как самостоятельных методологических платформ. Недостаток реализма или «объективизма» французский социолог видит в понимании классов как «реальных групп», а погрешности «номиналистического релятивизма» - в отказе от признания объективно существующего социального пространства. Однако возможности их синтеза совсем не очевидны. Еще Б. Рассел заметил, что спор реализма и номинализма не решен. История философии показывает, что реализм и номинализм не имеют однозначно противоположных значений. Реализм охватывает как идеалистические, так и материалистические доктрины и строится на реификации и онтологизации понятийных структур мысли. Номинализм может вести не только к субъективному идеализму, но и к эмпирическому реализму, пришедшемуся по вкусу науке. В отличие, например, от «вещи в себе» И. Канта, которая существует вне пространства и времени, не выразима в человеческих понятиях иначе, чем апофатически, общество – посюстороняя реальность, воспроизводится в ходе деятельности людей, выражается в имманентных категориях человеческого мышления. Социальное пространство здесь не исключение. Оно как порождение субъект-субъектных отношений есть их объективация, а не объективная реальность. В терминах философии Канта пространство – априорная категория, задающая вместе с другими априорными категориями предметы опыта (а не мира). Соединение реализма и номинализма помогает лишь концептуализировать идею социального пространства, но не доказать его объективное существование. Смешение эпистемологии и онтологии – основной недостаток методологии Бурдье, который она разделяет с «идеал-реализмом». Не случайно у него возникает противоречие между признанием реальности социальных различий, не сводя их к «теоретическим артефактам», и отказом признать классы «реальными группами»[6;с.59–60]. Классы оказываются «классами на бумаге» или «возможными классами». Необходимы еще «политическая работа» и «хорошо обоснованная теория», чтобы «бумажные классы» путем мобилизации агентов начали действовать как реальные классы. «С помощью эффекта теории, – пишет Бурдье, – мы выходим из чистого физикализма, но не бросаем достижения фазы объективизма: … социальные классы … нужно еще “создавать”. Они не даны в “социальной реальности”» [7;с.231]. Логика подхода Бурдье созвучна не только марксистскому, но и ленинскому пониманию класса для себя, согласно которому программа преобразования общества как «хорошо обоснованная теория» вносится в сознание рабочего класса революционной интеллегенцией с целью мобилизации его основных сил, так как сам пролетариат не может выработать такую программу. «Серия разрывов с марксистской теорией» оборачивается у Бурдье не синтезом реализма и номинализма, а соединением идеи «класса для себя» в ее марксистском и даже ленинском изложении с символической трактовкой социальных явлений. Тяга к символической интерпретации сближает построения Бурдье с номиналистическим типом социологического дискурса.