Смекни!
smekni.com

Русский язык и русская национальная наука - объекты информационной атаки (стр. 4 из 13)

Япония - лидер постиндустриализма, и язык ее народа, казалось бы, максимально приспособлен к трансляции научного знания. Но это не так. “Япония в силу ряда национальных, этнокультурных и языковых причин оказывается отделенной от многих народов мира рядом незримых барьеров. Японские бизнесмены, политики и инженеры, несмотря на всю психологическую гибкость, толерантность, корректность поведения и т.д., по-видимому, достаточно остро ощущают дискомфорт этих барьеров”.45 Очевиден этот дискомфорт и в среде ученых. Научная статья, написанная японскими иероглифами, обычно испещрена вставками на английском языке. Адаптация научной терминологии заканчивается в ней тем, что английские фразы заменяются далее подобием иероглифа, составленного из начальных букв слов этой фразы. В практике иероглифического письма мы видим одну из причин явно недостаточного, на фоне процветания ряда инженерных наук, развития в Японии науки фундаментальной. Исследователь, хорошо владеющий реалиями японского мира, пишет, что лишь “очень немногие из главных научных технологий зародились в Японии. Японцы просто берут новые идеи, касающиеся широкого диапазона товаров, начиная от автомобилей и, кончая полупроводниками, и, проявив чудо изобретательности”46, поступают с ними точно так же, как со словами английского языка, заменяемыми латинской аббревиатурой, инкрустируемой в текст, начертанный иероглифами.

Но, иероглифы - это не просто одна из возможных форм фиксации языка. Сравнивая письменность на основе алфавита и иероглифическое письмо, Хосе Ортега-И-Гассет пишет: “Наша письменность практичнее китайской, поскольку создана на механической основе. Каждой букве дан знак. Но буквы не обладают значением и не выражают идей, а потому наша письменность, строго говоря, бессмысленна. Китайцы же, напротив, напрямую обозначают идеи и куда ближе к течению мысли. Писать или читать для китайца значит мыслить, и, наоборот, мыслить - это почти всегда писать или читать. Поэтому знаки китайского письма точнее наших отражают процесс мышления. Скажем, когда китаец стремится выразить особое и неповторимое состояние грусти, он вынужден подыскивать для него знак. И тогда он соединяет две идеопрограммы: одна означает "осень", другая - "сердце". Грусть понимают и записывают как "осень сердца"”.47

Если, пишет М. Полани, “значение слова формируется и проявляется в его многократном употреблении”, то “язык должен быть настолько беден, чтобы можно было достаточное число раз употребить одни и те же слова”.48 М. Полани назвал это утверждение “законом бедности”. В свою очередь, чтобы слова были узнаваемы при воспроизведении устной речи или чтении фонемы и буквы должны многократно повторяться. В этом смысле, любой язык, фиксируемый в письме иероглифами - знаками идеографического письма, означающими не звук или слог, а “идею”, “понятие”, много богаче и, заметим, точнее любого европейского языка. Японское иероглифическое письмо, заимствованное, кстати, из Китая, с точки зрения “закона бедности” чрезвычайно богато. Но именно в силу своего богатства иероглифы создают принципиальные проблемы для национальных научных кадров тех стран, где используется иероглифическое письмо. Иероглифы, великолепно соотнесясь с мироотношением носителей японской культуры, наложило жесткие граничные условия на траекторию японской научно-технической мысли.

Япония убедительно засвидетельствовала наличие жестких пределов, накладываемых национальным мироотношением на международную преемственность в развитии “мировой” науки. Великолепная техническая физика здесь развивается при практическом отсутствии сколько-либо значимых достижений японских ученых в решении фундаментальных физических проблем. “Силы Юкавы” - модель взаимодействия двух ядерных частиц - протона и нейтрона посредством обмена третьей - мезоном, предложенная в 1935 г. молодым японским физиком Х. Юкавой – есть “исключение, подтверждающее правило”. Юкава – это европейский физик японского происхождения. В словаре “Физика микромира” имя Юкавы упоминается восемь раз (столько же, сколько имя чрезвычайно разностороннего и глубокого Ричарда Фейнмана) и исключительно в связи с этой моделью. Возвращение Юкавы на родину не способствовало развитию его, несомненно, значительного по европейским меркам творческого потенциала. Как и в прямо противоположном случае возвращения В.И. Вернадского в Советскую России, это произошло по причинам этнокультурного характера. Отметим, что Х. Юкава был коммунистом в очень суровое для японской нации время. Учитывая, что японские евреи, сохранившиеся здесь со времен Великого шелкового пути, составляли костяк коммунистической партии Японии, мы выскажем предположение о наличии у Юкавы еврейских корней, а, следовательно, сохранившейся у него связи с древней еврейской письменной традицией – связи, непременной для большинства выдающихся творцов неклассической науки (Эйнштейн, Гильберт, Бор, Борн и др.). Верность нашего предположения могла бы объяснить ту легкость, с которой он как исследователь инкрустировал себя в научный контекст, выписанный текстами на основе нескольких десятков букв.

Текст, написанный буквами, допускает бессмысленное чтение, от которого читающий тоже получает немалое удовольствие. Это чтение описан бессмертным Гоголем. Чичиковский лакей Петрушка имел “благородное побуждение” к “чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, - он все читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше само чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает, что и значит”.49 Чередованием букв задает механический ритм, и гоголевского героя захватывал именно этот ритм механического чтения. С началом Нового времени ритм этот подхвачен машиной, отбивающей помимо основного, очевидного тона еще и обертона иных глубинных подтекстов.

Отрыв мышления от письма и чтения воспроизводит и другую крайность - написание многосмысленных текстов и чтение с “понимаем” скрытого (истинного, сакрального) смысла, предназначенного, якобы к пониманию посвященными. Герменевтика - наука об извлечении из текста “вторых” смыслов - это, вероятно, исключительно европейское явление50, поскольку, например, образованный китаец или японец, владеющий принципами иероглифического письма, способен адекватно понять текст, написанный и три тысячи лет назад.51 Однако герменевтика своим появлением лишь формализовала повсеместную практику, сложившуюся в Средиземноморском ареале тысячелетия назад, с того самого момента, как финикийцы придумали алфавит. Надо сказать, далеко не безобидную практику.

Мы связываем с этой практикой регулярное в начале каждого столетия вызревание непреоборимой тяги к военному переделу экономической и политической гегемонии в мире. Так называемые гегемонистские войны начинают собой каждый новый столетний цикл (“siecle”, фр. - “век”) мирового развития. Первая мировая война, наполеоновские войны, война за “испанское наследство” и Северная война, Тридцатилетняя война - все это войны за гегемонию в цивилизованном мире. Прослеживая и далее эту последовательность в глубь веков, мы обнаруживаем, что подобного рода войной была и хорошо известная историкам Пелопонесская война 431-404 гг. до н.э. Борьба Афин и Спарты за гегемонию в Греции вывела в гегемоны цивилизованного мира того времени до того мало кому известную Македонию.

Какой, однако, механизм задает этот не прерывающийся уже несколько тысячелетий четкий машинный ритм, - ритм, в котором уже прослушивается фундаментальнейшая угроза начинающегося столетия, - угроза войны за глобальную гегемонию? Мы полагаем, что и этот ритм выдерживается благодаря подавляющему господству в коммуникациях между европейцами письменности на основе алфавита. Но, где же тогда механизм, синхронизирующий саму ритмику буквенной письменности и столетний ритм гегемонистских войн? Под углом зрения ответа на этот вопрос имеет смысл еще раз обратиться к статье В.И. Шарина “Язык, наука и идеология в аспекте национальной безопасности”. Этот механизм, вероятнее всего, скрыт в “неистребимой идеологичности языка”. “Фундаментальные зависимости между структурами языка и власти” один раз за столетие европейской истории воспроизводят состояния всеобщей открытости к Великой Утопии, способной столкнуть десятки и сотни миллионов людей в кровавом месиве мирового конфликта. Язык, фиксируемый алфавитным письмом, как бы сам собой и притом совершенно синхронно воспроизводит такого рода состояния как “систематические объяснения реальности”, использующие для этого априорные, “метафизические” принципы, лежащие в самых основах бытия приходящих в столкновение этнокультурных систем.

Поражающая воображение синхронизация устанавливается не только в силу идеологичности и политичности языка как средства коммуникации, но еще и потому, что язык является в силу своей “обыденности” самым мощным “инструментом социального контроля”. Естественная включенность человека в языковую культуру естественным же образом без видимого насилия подчиняет его жизнь идеологической Утопии. Без ведома и участия человека Великая Утопия делит мир на своих и врагов - на тех, кто несет добро и благо, и на носителей зла. Материал для такого деления в избытке дает языковая (литературная) практика, практика толкования чужих слов, наполнения чужих текстов собственным смыслом. Именно сегодня, таким образом, вызревают утопии, идеологически уже разделившие планету на мир атлантической идеи, к которой парадоксальным образом пристегнута Япония (ритм японского языка не когерирует с циклами европейской истории), мир евразийской и мир исламской идентичности. Вне этого деления пока оказался Китай.